Провинциал. Рассказы и повести - страница 65



Его нашли притулившимся у порога внутри жилища. Он сунул в петлю голову, поджал ноги и свесился под ручкой входной двери. Я видел эту обшитую фанерой дверь. Охрой она была закрашена густо, композиционно, будто загрунтована кистью самого Ван Гога…

5

В моём саду высоки грунтовые воды, есть самодельная купель, сруб, врытый в землю. Ночью, когда мороз, я окунаюсь в чёрную воду, встаю ногами в илистую зыбкость, уходящую в глубь земли, – и ступни ощущают темноту подземелья, мир потусторонний…

Сидя в машине, мой друг чистил ногти пилкой и учил меня жить, он говорил почти со злобой, что у меня должна быть американская мечта, что нужно стремиться, преодолевать – и всё о деньгах. Он любил и холил своё тело, в ванну опускался только при наличии в ней трав и цветов. Но умер он по-русски – от запоя. Умер глупо, неряшливо… Он был отличный парень, но теперь, когда вспоминаю о нём, видится пилка, та – нержавеющая, нетленная…

Другой знакомый лет десять строил подмосковный дворец, его фундамент замешан на человеческих слезах. Как он вымерял кладку, пробовал ногтем дощечки паркета, жестоко увольнял нерадивых рабочих!.. он мечтал в этом доме пожить на славу. Наконец цель была достигнута, но ходить в сауну, в которую он с любовью устанавливал заморский котёл, а после подниматься на крылатый балкон – пить чай – он уже не мог из-за больного сердца. Приехал я к нему, увы, не на новоселье… Я вошёл во двор ветреным февральским утром. Пустая площадь, покрытая позёмкой, и розовый дворец, таранящий шпилем небо… На ручке кованых ворот, как флажок траурной эстафеты, трепетало привязанное полотенце. С лаем выбежала ко мне лохматая собачонка. Завиляла хвостом… Я понял, что опоздал, и поехал в церковь – по следам от протекторов «Кадиллака».

В церкви несчастного отпевали. Люди, которые прежде от него зависели, получили чёрные повязки и стояли с испуганными лицами. А что досталось ему? Комья мёрзлой февральской земли да печальные удары колокола, плывущие с облаками над церковным кладбищем. Я ехал обратно и смотрел на его дворец, дорогой и чуждый. Дворцовую площадь подчищал ветер. Так рабы, незримые, как воздух, спешно убирали двор Калигулы после трагедии, чтоб там вновь возвестили: «Да здравствует император!» Было жаль лохматую собачонку, любимицу покойного, которая жалась, наверное, где-то под крыльцом и поистине осталась сиротой.

Как-то я бродил среди еврейских захоронений на холмах у берегов Казанки, там особая тишина, аккуратность, на фотографиях лица, лица… и невольно подумалось: «Евреи, а – умерли».

Страшнее всего, что смерть – обыденна. Как слабый глас пролетающей галки в пасмурную погоду. Как звяканье ведра за углом. И о ней, даже о нашей, не станут возвещать небесные горны, а возле одра не будут строить рожицы черти, те, что хватают крючьями и волокут в разделочную. Сколько на земле было жизней и легло на дно океана, костьми превратились в известняк, которого нынче горы и горы на Верхнем нашем и Нижнем Услоне!

В пойме Волги широко неслась мутная масса, цепляя льдами и вздувшимися телами мамонтов высокие берега возле Шамовской больницы. Тут невольно задумаешься: что твоя жизнь? Мгновенье сверкнувшей на солнце мошки! Что бренное тело, ноющие от хвори любимые косточки? – скол известняка, камешек! И этот камешек через миллионы лет поднимет какой-нибудь мальчик и бросит прыгающим блином по глади Волги, реки, у которой будет уже другое название.