Провинциал. Рассказы и повести - страница 72



Отсидели все от звонка до звонка. Колька Такранов, освободившись, стал пьяницей. Лёшка Туманцев работал экспедитором. После трудов употреблял водку с колбасой возле магазина, у центральной поселковой лужи. Подходил Колька: «Лёш, налей!» – «А вон, искупайся в луже!» Такран лез в лужу, затем отряхивался, как шавка, – и ему подавали.

Сам Алдошкин освободился с туберкулёзом. Мать его завела щенка по кличке Тулик. Вырастила, откормила и насытила сына бульоном из Тулика. И стал Алдошкин-Тулик на ноги, окреп, поступил в институт, дело по тем временам великое. Аня на ту пору была уже замужем, вышла за рыжего парня Василия, что жил у чеховского рынка. Алдошкин тогда махнул рукой, умчал в Краснодар, привёз умопомрачительную казачку. И все ломали головы, кто лучше – чернобровая Вера или синеглазая Аня?

Аня родила сына, налилась солнечным молочным светом. И когда шла с ребёночком на руках к матери, развевая по плечам светлые волосы, всё вызывало в ней восторг: и улыбка, и фигура, и даже складки шёлкового платья.

Но не родись красивой…

Как-то ввечеру пожаловался Василий на боль в боку, залил грелку погорячей, прилёг с нею на диван – и к ночи лопнула слепая кишка.

Похоронили его на Арском кладбище, у ограды, напротив военного завода, где он работал, где трудилась вся наша улица и сам Алдошкин, тогда уже начальник крупного сборочного цеха. Пошли слухи: как выходят с работы люди, с той стороны дороги, из-за кладбищенской ограды слышатся стенания и плач. И так каждый день.

То причитала Аня на могиле мужа. Всё лежала, обняв сырой холмик.

Её уводили под руки, почти беспамятную. Лечили травами и заговорами. «Неба не вижу, – говорила она. – К нему хочу». Не смогла Аня изжить из сердца чёрную тоску. Не травилась, не резалась, грехом не пользовала – сама умерла от горя прямо на могиле месяца через три после похорон супруга. Там же её и похоронили.

5

А детская ночь бесконечна. Я мал и не понимаю, что счастлив. Я гляжу в темноту, там дёргаются, как жабы, зги; я ощущаю вселенную, неосмысленное «я», летающее в оболочке одеяла… Вдруг слышится странный звук, он приближается издали, сотрясает почву, взвизг и удар оземь, взвизг и удар оземь. Кажется, эти толчки я ощущаю спиной, между нами лишь доски пола и сохлая глина. Это человечьи шаги. Они звучат в ночи, как поступь монумента.

То возвращается с ночной смены отец Мишки-патрона, инвалид войны, дядя Минрахиб. Его протез – железная труба с кожаным подколенником. Труба ударяет оземь резиновым основанием, кожа подколенника скрипит и постанывает. Это не шаги, а тяжкие упоры о земной шар, и вторит им буковая палка. Инвалид ступает быстро, я вижу его чёрный плащ из болоньи, который развевается на ветру. Он строг и молчалив, я никогда не слышал его речи, кроме короткого: «Мише!..» Выйдет к воротам и крикнет: «Мише!» – и Мишка-верховода, второгодник, шишкарь (он старше нас года на два), какая бы игра ни была увлекательной, бросает всё и бежит – юркнуть в ворота у отца под мышкой.

Я завидовал Мишке: он мог прогуливать уроки, вместо занятий пёк картошку на болоте, ходил на стрельбище, имел патроны и мощные оптические линзы, и по весне, когда мы на солнце баловали прожигалками, он с усмешкой отстранял нас рукой и, наставив мощную лупу на древо, жёг его колдовским дымно-солнечным пламенем.

Он остался на год ещё раз и попал в мой класс. Я уже подрос, вытянулся в гадкого отрока, и вот мы выходим для тёмных дел из своего проулка – клочок зигзага: коренастый, как горбун, Мишка и, от верху наклоняясь и жестикулируя, сутулюсь я… У Мишки в карманах – сигареты, магниевая взрывчатка, иногда вино, которое он сливал у отца из бутылок и делился со мной в тёмных подвалах бомбоубежищ с точностью алхимика. Учёбу я забросил.