Путешествие длиною в миг - страница 10



– Что ж, земля ему пухом, – проговорил Иван Никитич, теребя поля шляпы, которую, покидая кабинет, собирался было уже водрузить на голову.

– Mors omnibus communis, – отозвался доктор. – Смерть – общий удел. Однако же я кое-что нашел. Скажите, Иван Никитич, вы помните, как лежал Карпухин, когда вы его обнаружили?

– Он лежал лицом вниз. Голова была свернута на бок совершенно неестественным манером. Ноги… точно не припомню, но кажется, слегка раскинуты и согнуты, как и ожидаешь увидеть у упавшего человека. А вот рука! Я запомнил его руку. Она была выброшена вперед, словно в последнем призыве о помощи. Он, должно быть, кормил своих птиц, потому что повсюду были зерна. И это равнодушное солнце. Кажется, что в такую минуту непременно должен идти дождь.

– А вторая рука? – деловито поинтересовался Лев Аркадьевич, не поддавшись трагическому настроению.

– Вторая рука… право, не припоминаю. Пожалуй, она была подмята под телом, была снизу, так что я не видел ее.

– Я так и думал! – воскликнул доктор, достал из саквояжа конверт, и извлек из него двумя пальцами обрывок бумаги. Он был размером с четверть обычного листа, сильно измят и очевидно поврежден. – Левая рука покойного была сжата в кулак. Мне удалось разжать пальцы, и я достал вот эту записку, точнее, очевидно, часть записки. Она сильно промокла, так что чернила расплылись.

Пристав с осторожностью принял из рук Льва Аркадьевича листок и расправил его на столе перед собой. Иван Никитич подошел ближе.

– Тут уже почти ничего нельзя разобрать, – скоро решил Василий Никандрович. – Теперь уж и не скажешь наверняка, была ли это прощальная записка.

– Прощальная записка? Но если это так, то, значит, Карпухин сам выбросился с крыши! – воскликнул Иван Никитич. До этого момента мысль о таком объяснении произошедшего не приходила, видимо, никому в голову. – Постойте, но я ведь накануне днем встречался с ним. И состояние его, смею вас уверить, было самое обыкновенное. Я, знаете ли, хорошо могу видеть, что чувствует человек, даже если он тщится это скрыть. Есть у меня такая особенность. С Петром Порфирьевичем мы встретились в трактире. Это все в моих показаниях подробно описано. Я до этого его не знал, так что мне было любопытно понаблюдать за новым знакомцем. Он ворчал на полового, и водка – мы, признаться, выпили по рюмочке – показалась ему разбавленной, так что он тотчас велел подать другой графин. Покойный Карпухин, если вам угодно будет услышать мою характеристику, был человеком, может, и разочарованным в жизни, но по-своему цепким, неглупым, живущим своим умом. Что за самоубийца будет ворчать по мелочам, торговаться, назначать на следующий день встречу с покупателем?

Пока он говорил, пристав с доктором изучали записку.

– Тут ни одного слова нельзя уже прочитать! – то ли с разочарованием, то ли с облегчением постановил Василий Никандрович. – Ничего не понятно. Одни обрывки: «худо…», «вино…», «…щить». Худо ему от вина или что тут написано?

– А вот тут сверху листа, посмотрите: «…ерина влас…» – склонился над листком Самойлов.

– Власти ругает? – нахмурился пристав.

– Полноте, – весело отмахнулся Лев Аркадьевич. – Не хватало нам еще покойника в революционеры записать. А что, это забавно! Я как-нибудь на досуге поразгадывал бы эту шараду.

– Извольте, если располагаете досугом, – проворчал пристав. – Только я этот обрывок должен сейчас приобщить к делу. И учтите, что Карпухинская родня вам не скажет спасибо, если будет установлено, что это предсмертная записка.