Пьяное лето (сборник) - страница 25



Убитых мух я складывал на подоконнике и, набрав ровное их количество – пятьдесят штук, относил к моей матушке на кухню, где она, даже не взглянув на них, отсчитывала ровно пятьдесят копеек той мелкой монетой, которую держала в обширном количестве для размена более крупной, чтобы, подойдя в магазине к кассе, с лукавой улыбкой протянуть требуемую сумму: копейка в копейку без сдачи.

– Ох, уж эти мне кассирши, – часто говорила она, – им палец в рот не клади, того и гляди обдерут, как липку.

Липка была наша соседская девчонка, и я долго недоумевал, каким образом ее ободрали, когда видимых следов ободранного и в помине не было, пока не понял позднее значение сказанных матушкой слов.

Взяв в руку эти благословенные пятьдесят копеек, я отправлялся на поселковую площадь, где покупал мороженое или шел в кинематограф, где два часа наслаждался фильмом о великой войне и героизмом тех, кто принимал самое непосредственное в ней участие.

«Подвиг разведчика», «Зигмунд Колосовский», «Сын полка», «Падение Берлина» – вот те фильмы, под знаком которых прошло мое детство, и я, несомненно, им благодарен, ибо они воспитали во мне не столько мужество, сколько любовь к правде, ту любовь, которую я ныне стараюсь сохранить, а может быть, и оставить потомкам.

И пока я целыми днями занимался охотой на мух или, томимый скукой, медленно продвигался к кинематографу, моя матушка, моя добрая мать, варила на кухне обед или, прищурив один глаз, смотрела на улицу, высунувшись из окна и подперев подбородок своими полными руками, происхождение которых я понял позднее, когда подрос: руки, которые когда-то обнимали татаро-монгольского хана, подпирали располневший матушкин подбородок, который иногда брал своей мужественной рукой мой папа, сначала гвардейский капитан, а потом полковник.

– Ну что, Манюта, – говорил он при этом, и это было ласкательным именем моей матушки. – Ну что, Манюта, я сегодня что-то устал, не послать ли Вовку в магазин?

– Ну папа, – явно скорбел я, замахнувшись над очередной жертвой, которая, прожужжав над моим ухом, садилась на кухонный подоконник.

– Ну папа, – говорил я, – ты же ведь знаешь, водку пионерам не продают.

– Это как же не продают? – говорил мой отец, сидя по обычаю на стуле и снимая хромовые сапоги. Под серой портянкой находился еще коричневый носок, который мой папа, взяв двумя пальцами, с тем брезгливым выражением, с каким иногда берут за загривок кошку, подносил к носу и, скривив в гримасе лицо, обнюхивал его.

– Это как же не продают, когда я устал? – продолжал он начатую мысль. – Когда я устал, и к тому же у меня сегодня чтой-то живот болит, и мне надо подлечиться.

И, не закончив начатую мысль, он бросал одно-единственное слово, которое адресовал неизвестно кому. «Воспитатели» – вот это слово.

– Сходи-ка ты, Мария, – говорил он своей жене и моей матушке, на что моя мать особенно не возражала, а, переваливаясь той доброй походкой, которая бывает у малороссийских квочек и у русских уток, с трудом проходила в дверь и, спустившись по лестнице, выходила на улицу.

– Ну, пошла фефела, теперь наждешься, – говорил мой папа и вдруг, бросив на меня угрюмый взгляд, говорил так, что я весь сжимался и цепенел от страха: – А ты все бездельничаешь, бездельник. Мух ловишь! Воспитатели! – бросал он свое любимое слово, иногда добавляя к нему: – Я бы этих воспитателей!..

Впрочем, мой папа был добр, на меня сердился довольно редко, и то, в те дни, когда в магазине не было, по его словам, ничего стоящего и приходилось пить «эту водичку», как он называл шампанское.