Пятый выстрел - страница 4
Это я с женой такой решительный, а когда подходил к врачу спросить про икону, весь запал исчез. Поджилки трясутся.
– Илья Борисович, я бы хотел из дома икону принести и поставить в инкубатор… Если уж вы ничего не можете сделать… Простите…
Зря, конечно, сказал, что они ничего не могут. Вы бы видели, что тут началось!
Суеверия! Антисанитария! У вас же высшее образование! Я прикажу, чтоб вас больше не пускали в клинику, и т. д. и т. п. Особенно в помощи врачу усердствовал фельдшер Коля. Чего только он не наговорил нам вгорячах! Бог ему судья.
Не знаю уж, как получилось, но Николай Степаныч (за глаза его все звали ласково дядей Стёпой – за рост выдающийся), главврач, на другой день разрешил. Принёс я икону. Тут же её стали чем-то обрабатывать, а я всё боялся, что красочный слой попортят.
Разумеется, я, как положено, в халате, в маске, в этих тонких перчатках. Поставил образ там, где крохотные ножки. Сердобольная медсестра шепчет мне:
– В головах, к головке поставьте иконочку-то.
Я настаиваю на своём:
– Надо в ногах, чтобы он видел.
– Да как он может видеть? – и всё острым шёпотом.
– Это по-вашему не может, а он младенец, он ещё всё-всё видит с закрытыми глазками лучше нашего, насквозь, а если не видит, то чувствует. Откроет их, глазки-то, а в ножках святой образ благословенный.
Сидим в коридоре, молимся. Ждём известий, словно сводку с поля боя. Пускают нас в реанимацию только по расписанию. Полутемно. Клиника экономит электроэнергию. Но только в коридорах и переходах, конечно. Вдруг мимо нас быстрыми, я бы сказал, летучими шагами проходит иеромонах в развевающейся чёрной мантии, с крестом на груди и в клобуке. Легко открывает запретную дверь, подходит к инкубатору. Вот тебе и стерильность абсолютная! Монах, весь чёрный, как грач на весеннем снегу, начинает молебен о здравии. Заветная дверь открыта. Мы за ним. Сёстры одна за другой короткими перебежками несутся к детской реанимации, фельдшер наш, Коля, и оба врача подходят. И все стоят у монаха того за спиной молча. Даже не шепчутся. Просто онемели. И фельдшер в том числе.
Мы с женой начинаем подпевать: «Господи помилуй!» А я мимоходом думаю: «Вот как надо! Смело, без сомнений вошёл и исполнил свой долг. Мы же мнёмся-жмёмся, малодушничаем, дрожим как овечий хвост, чужеродным правилам пусть нехотя, но поддаёмся. А память о нашем призвании – о молитве у постели больного – отодвигаем на задворки». Кто это «мы», я, по сути, не знал, но такая покаянная мысль мелькала, не давала покоя.
Кстати, у меня слуха нет, а у жены в тот день с утра горло разболелось, но потом все хвалили наше пение. «Прямо небесное!» – говорили. Да уж!
Отслужил иеромонах молебен. Покадил как положено. Голубые клубы дыма стелились по детской реанимации (расскажи кому – не поверят!), всех младенцев помазал елеем, окропил святой водой. Видно, с собой принёс, молебен-то был не водосвятный, а простой. Все стоят как вкопанные, словно к полу приросли. И никаких протестов.
Вот иеромонах повернулся к нам лицом и направился к выходу. Я взглянул на икону в инкубаторе. На лик. Так ведь это же сам Амвросий наш, Оптинский и всея России чудотворец! Тут дверь за ним захлопнулась. Я чуть не бегом из палаты. Но там никого. Пустой коридор, сужаясь, уходит к далёкой противоположной стене с небольшим круглым окном, перечёркнутым крестом рамы. Вернулся в реанимацию, а там – истинная душистая стерильность небесной святости. Тут уж точно никакая зараза не пристанет.