Пыльные записки - страница 14
По этому случаю, убегал я в свои одинокие комнаты, где жил со мною ещё и мой денщик, человек смирный, уже много отслуживший и почтительный. Оставался подолгу один, иль заслушивался его долгими речами о крестьянском быте. Да и сам он происходил из людей простых и неграмотных, но слова его как-то особенно звучали, лились как будто. Тому и объяснение я нашёл после.
Это был одинокий странник, много путей исходивший и многое повидавший на свету своём: и людей и судеб. Он всё говорил, говорил, но самого главного ещё не коснулся… а время шло и бежало, но определенье моему поведению так и не последовало, а в след явилась лишь тоска. Тоска до того проникла в душу мою, до того готова была порушить каждый порыв и всякое движение её, зародившееся именно тогда почему-то, что готов упасть я был наземь ничком и заплакать всеми слёзами, скопившимися во мне за весь этот долгий срок. Иногда и потоком.
А денщик Фёдор, странно, всё понял и рассудил сердцем. И я поверил его глазам и белёсой голове его. И хоть его слова – не рецепт доктора, но зато пилюля лекаря. Он растолковал мне все мои поступки, – в которых заранее я признался, – не осуждая и не давая им отпор. Он замечал, впрочем, на свой лад и своим языком, но без малейшей даже доли злословия и умысла, без искусства громких слов: то-то и утешило, тем-то и прельщён я был. Вы не смотрите, что многое из его рассказов – глупость и нелепица. Знаете, я где-то слышал, (опять же из романов) что ум – подлец, а глупости родня – правота и честность. Так и здесь. Не так много слов я знаю «крестьянских», но что запомнил тогда, то с теплом сердечным вам и перескажу.
Он заметил мне сразу: «Подивился я впервых на тебе, больно уж любопытен был в ту пору-то мне. Смотрю: бежит он отовсюду, ни с кем-то не судачит и по ихним балам не ходит. А прибегает всё и запирается совсем в глухой коморке, в темнице тёмной, от всех сховавши. Аркадий, ти помнишь, как потом ужо, когда не выдержал ужо совсем, прибегал ты ко мне и на колена бросался со слёзками-то? Долго слёз твоих понять не дано мне было. Но, чувствую, что здесь не умом судить нужно, а нутром! Вот и положил тебе сейчас же растолковать твоё буднишное, как сам на то понятие составил внутреннее.
Знаешь, вот что скажу. Видишь луну, видел её заход, наблюдал её начало; помнишь и то, когда в центре она пребывает, в совершенной своей выси и когда со звёздами глаголет. Возьмём мы с тобою пример новой луны, свежего месяца. Знамо ли то тебе, что ты – и есть та самая луна. Как есть, это – правда! Как завидишь вновь её, глянь-то хорошенько на неё, что приметишь-то? Что как всякое растеньице и всякое дитяти растёт она, жизнь и силу всё более вбирает в себя, далеко и всем светит. И это веками даже! Найдётся путник, ему – своя дорога, найдётся любящий – и ему своя песнь. Луне покой и сон надобен, её ночь лучом наделила. Коли б ночи и тиши не стало, не быть бы и месяцу на пологе небесном…
Оно всегда-то вначале трудно очень. Но гляди луною, взглядом простирайся сквозь сумрак темени, и тогда и светом ейным приобщишься и сольёшься сплошь в текущий, звенящий ручей. Тебе нужны сроки. Ты чувства такие носишь в груди своей, что всем и вся сразу желается глупости шутошные о тебе истолковывать и бросать в лицо твоё твой же тебе позор. Ты этому не внимай. Доверься долгу, люби луну и светом ейным не пренебрегай! А всё чаще выходи под вечер и всё там наблюдай. Вот мой совет и сказ! Покуда не приобщишься к жизни, покуда сомненья будут ум твой неистово гложить, дотуда и вбирай весь свет прилунный, без устали и без мысли его впитывая, и тешь себе своё нежное сердце. Им-то не всякое-то существо наделено, а если ему и положено быть у истоков человеческих, в ребёнке каком, то после уж от него часто сворачивают в сторону иную, а паче, что и вовсе слова-то ему отводят нелестные, памяти не держат о нём долгой. Храни в себе ребёнка! Но знай, что не найдётся и цены тебе, коли этому малому дитяти ты присвоишь и формы мужественные… Упорство, непрерывность и воля – вот твой оплот и вот твоя крепость! Попомни сиё и сиё храни!»