Расположение в домах и деревьях - страница 40
– Соня, где это?
А это? Это правда? – жирная угольная сажа и мокрые, крепко выжатые облака, или Китай) – бесполезная и скучная стекляшка, а было: часами на прямом огне мартовском высиживали, направляя волшебный лучик радужный, связанный из пылинок, частей их, – тепла, на детское сукно зимнего пальто (и вкус кашля, как раскрошенный шоколад среди пряностей в буфете…), предчувствуя с тайной усмешливой жестокостью быстрый вороватый стебелёк синего дыма, который вырывался в воздух безветренный, оставивший, наверное, навсегда в моей душе – можно сказать в сознании, но опять-таки: какое сознание тогда? лишь предощущение его – фарфоровый оттиск, рядом вот этих бесчисленных стебельков дыма, вырывавшихся из суконных недр, где погребены до холодов, сродни личинкам бабочек, жуков, крохотные тела кашля и отвращения.
– Что вы здесь делаете? И кто вы такие?
– Мы ожидаем появленье саламандры или что-то ещё, подобное неуследимой птице дыма, взмывающей из желтоватых точек, оказывавшихся при более тщательном рассмотрении кольцами, мельчайшими кратерами, извергнувшими невидимые окончания пламени и, конечно, не из одного дыма, не только из следов огня стена, но также из безветрия, найденного потом невзначай, походя и находимого ежечасно и случайно под ногами ночью во всё тех же высохших черешках, стёклышке, пуговице, в яблоке, подгнивающем где-то в укромном углу, в соломинках по-нищенски сырых, утративших свою хрустальную медовую жёсткость – это, как в ливень покровы небесной безыскусной воды разъярённо пеленают тугими потоками и волосы, как водоросли, беспокойны в течении – струятся долу с водой вместе, не задерживаясь ни на миг, но, между тем, ты как бы навсегда в них, по крайней мере, покуда льёт и грохочет в глыбистом, изломанном изумрудными сполохами молний вверху, покуда не укрылся, поднимаясь на холм, много их окрест, одинаковы они, но поднимись, взойди – такое укрытие выбери себе: холм, на вершине которого можешь начать беседу с ветрами.
И как потом высыхают капли на плечах и спине, и руках, и лице, в глазницах рябь брезжит озноба – так одна за другой появляются звёзды, с упрямством истовым путника возникая, которому спешить некуда, – хрупкий инструмент неведомого геометра отныне он, разум чей легко и беспечально, в самом начале, растворился в несметных колебаниях, и вот теперь оно: и тело, и земля под стопой, и воздух – маятник, коса жалящая, мера чего-то…
И вскоре небо оживает. Расширяется перл зрачка темнолобый. Движется и оживает чудесный гиматий, скрывающий за миллионооким и безмятежным подчас горением, а иногда за бесноватым свечением, вихревым, тревожным, подлинно огненную тьму лица Того, кто в оцепенении, должно быть, взирает на самую непонятную пустоту – нас, окружённую стенами одежд, деяний, слов, чаяний, проклятий, – нас, восхищенных навсегда прелестью земной, и кому, выпрямив устало оплывшую спину, сжигая поленья шёпота еженощно, молится гордо бабушка. За нас разве? Может быть, может быть… За себя? Вряд ли.
Что она теперь самой себе! Не ветвь цветущая, не вода бегущая, не песок текучий, горючий, изглоданный временем.
«0-ох-х! – смеётся она тихо, тугие, прихотливо изувеченные ладони прикладывая одну к другой. – Охо-о… Немного моего веку осталось. К Аврааму на пиво скоро».
Повторяет часто, чаще натыкаемся повсюду на негромкий смех, как будто оставляет его во всех углах, а сама отдельно, в сорочке новой, с косой, чисто заплетённой, босиком – отдельно, и повсюду лиловые безлиственные кусты похрипывают: «На пиво… к Аврааму… скоро». Когда?!