Рассказы. Повести. Эссе. Книга вторая. Жизненный экстрим - страница 53
Все эти воспоминания роились в моей голове, пока мой друган думал о чём-то, о своём, и, судя по выражению его лица, это были тоже не самые лучшие воспоминания. Мы, прокручивая плёнку жизни в обратную сторону, будто исповедовались каждый перед своим наставником. Шёл обратный отсчёт времени и поступков. Мы с Боней не были праведниками, но зла никому и никогда не причиняли, а наши грешки не были грехами. Я стал думать о том, что всё это уже позади, всё стало прошлым, ведь прошло почти двадцать лет. Наши пути-дороги сходились и расходились, пока судьба опять, возможно, в последний раз свела нас вместе, а то всё, что происходило с нами раньше, казалось дурным сном.
Мы слишком долго бежали, не зная, куда и зачем, но вот остановились и растерялись. Нам было странно, что не нужно никуда ехать, лететь, не нужно чего-то опасаться, бояться, драться, отстаивая среди пьяного, опустившегося всякого сброда, быдла и уголовников, право на спокойную жизнь. Мы вдруг стали как все люди, и это было непривычно и странно, мы просто жили.
Пока мой Лёва-Боня весь погружён в воспоминания, я, не желая его тревожить, продолжу рассказ о том, о чём он, возможно, сейчас думает. После многих лет бурной жизни он не оставил своей мечты о нежной, любимой, роднее родной, женщине. Наоборот, сейчас эта мечта ещё больше созрела, укрепилась и стала обретать реальные черты, хотя из неимоверного количества претенденток на его сердце и кошелёк он так никого и не выбрал. Возможно, из-за того, что он всё ещё любил выдуманный им образ и всех невест отбраковывал как несоответствующих его чаяниям?
При встречах мы никогда не шли в кабак обмывать столь знаменательное событие, как обретение друг друга, а всегда находили тихое, располагающее к долгой беседе, место. Сентиментальный Боня любил излить душу, поплакаться в мою дружескую жилетку, ведь у него на всём том северном пространстве не было более человека, так умеющего слушать, внимать и понимать его «тонкую чувственную натуру», да ещё при этом молчать, изображая полное понимание момента и всех его душевных страданий и переживаний. Он исполнял трагический монолог, и как любому, даже бездарному артисту, ему был нужен зритель и слушатель, и это был всегда один и тот же статист, зритель и театрал, это был я. В то же время я являлся и участником этого представления-исповеди; я должен был сидеть, согласно или с сомнением, но чаще с сочувствием, кивать головой и вовремя наполнять наши чаши, дабы не иссяк поток красноречия у одного визави, и не уснул внимая другу, другой.
Я слушал Боню и понимал, как никто другой, потому что его жизнь была частью моей жизни, и мы были не просто друзьями, мы были Сиамскими, духовными близнецами. Мы могли разговаривать молча и чувствовать друг друга на расстоянии, я чувствовал, когда ему было плохо, или совсем наоборот, а в иной день я вдруг отпрашивался с работы, говоря бугру, что мне необходимо встретить друга, и он не удивлялся, оказавшись в моих объятиях у трапа самолета. Это была мистика, но мы над этим голову не ломали и ненужными мыслями лишний раз не заморачивались и проблемы из этого не делали, мы просто знали, что так должно и быть.
Я служил в ВМФ на Балтике, и, наверное, поэтому он звал меня «Балтикой» или просто «море», а я его – Боней или Бонифацием. Мы сидим за накрытым столом, потихоньку бухаем, молчим, думу думаем каждый о своём, это пока мы ещё трезвые. Но уже после второго гранёного «стограммчика» Боня вдруг залыбился, а после третьего заговорил, чего я давно и ожидал: