Райгород - страница 5
– С жидов не берем… – перебил отца тот, кого назвали есаулом. – Жиды Христа продали!
– А может, взять? – предложил кто-то из местных. – С мельника Шора сто карбованцев взяли, и с этого надо!
– Правильно! – одобрил другой. – А то не по-божески выходит: один жид платит, а другой нет.
– Точно! – произнес кто-то тонким, мальчишеским и очень знакомым голосом. – И тетрадь с «кредитами» надо спалить!
Лейб узнал этот голос. Это Яник, внук дяди Василя. Лейб вспомнил, как еще два или три года назад, зимой, они играли в снежки, замерзли. И мама сушила на печке промокшую Яникову одежду, кормила его латкес[13] и поила горячим молоком. А тот ел, пил, вытирал рот рукавом и от стеснения боялся поднять глаза.
«Яник, миленький, попроси за нас!» – мысленно взмолился Лейб.
Но Яник не попросил. Более того, грязно, по-взрослому, выругался и взвизгнул:
– Сендер, пся крев…[14]
«Как же так, – подумал Лейб, – он всегда обращался к папе на “вы” и называл его “дядя Сендер”, а тут…»
– Сам отдай, а то хуже будет! – визжал Яник.
– Отставить! – повысив голос, приказал есаул. – Атаман сказал ничего не брать! Только наказывать…
После чего икнул и, судя по звуку, достал из ножен шашку.
– Геволт[15], убивают! – закричала мама.
– Готеню![16] – прохрипел отец.
– Ну, давай, хлопцы, с Богом! – деловито скомандовал есаул.
До сидящих в подвале детей донеслись звуки борьбы, грохот падающей мебели, звон разбитого стекла, и сразу – крики, стоны и мольбы родителей. Когда засвистели шашки, Лейб вжал голову в плечи, крепко прижал к себе Нохума и Лею и закрыл их уши ладонями. Но это не помогло. Дети услышали, как голоса родителей слились в один протяжный страшный крик и в мгновение оборвались.
Еще какое-то время звучали хриплые чужие голоса, слышались звон бьющейся посуды и треск ломающейся мебели. Со звоном открылась касса, затем с треском разбилось окно, другое. Заскрипела, а потом хлопнула дверь. Пьяный хохот и матерщина смешались с ржанием лошадей. Застучали копыта. И все стихло.
Сендера и Соню Гройсман похоронили на следующий день, вместе со всеми двадцатью четырьмя жертвами погрома. На старом, расположенном на холме еврейском кладбище, несмотря на проливной дождь и сильный ветер, собрались почти все жители местечка. Среди старых, покосившихся каменных надгробий с едва различимыми древними надписями стояли многочисленные евреи в черных одеждах. Чуть поодаль толпились крестьяне. У выкопанных могил поочередно молились православный батюшка, ксендз и раввин, специально прибывший из соседней Мурафы.
Скинув шапки и потирая удивленные, красные с перепоя глаза, истово крестились мужики. Бормотали, что сроду такого не было. Жидов, конечно, задирали, издевались, даже однажды свинью к ним в синагогу привели, но в целом более или менее дружно жили. А тут такая беда, будто черт попутал…
Громко, отчаянно, пугая детей и размазывая слезы на серых от горя лицах, молились крестьянские бабы. Евреи высокими срывающимися голосами нескладно, надрывно и горестно творили свой кадиш[17].
Оплакивали погибших так горько и отчаянно, что с кладбища в ужасе улетели вороны.
Сразу после похорон, отослав сестру и брата к дяде в Жмеринку, Лейб вернулся в родительский дом.
Высокий, худой, нескладный, с торчащими в стороны волосами и красными от горя глазами, он стоял посреди разгромленной лавки и оглядывал следы побоища.
Сквозь разбитое окно в комнату ворвался ветер. Хлопнула дверь, качнулось висевшее на гвозде их семейное фото. Сделанное четыре года назад в Одессе в ателье Абрама Ронеса, оно украшало стену справа от входа, за мезузой