Разрушенный дом. Моя юность при Гитлере - страница 3



Итак, я снова дома. Я в Эйхкампе. Я стою перед нашим участком, опять цветут липы, и я думаю, что если бы я сейчас смог понять все, что происходило в этом доме, то уяснил бы, как жилось в те времена – при Гитлере и немцах. Где-то в Шарлоттенбурге должно быть кадастровое управление, где в земельно-кадастровой книге стоит твое имя. Уж несомненно. Тебе принадлежат руины, этот подвал, и если бы ты смог вспомнить, дом снова стоял бы: этот бесцветный, пустой, ужасный дом представителей среднего класса, чьим сыном ты являешься. Мне даже немного стыдно быть родом из этого узкого, заросшего дома. Лучше бы я был сыном ученых или рабочих, лучше бы я был сыном Тельмана или Томаса Манна – вот это были передовые люди, но я родом всего лишь из Эйхкампа. Я типичный сын тех безобидных немцев, которые никогда не были нацистами и без которых нацисты никогда не смогли бы провернуть свои делишки. Так оно и есть.

Вспомнить, вспомнить, как же все вспомнить? Мое самое раннее воспоминание о Гитлере – это ликование. Я сожалею об этом, поскольку историки сегодня лучше знают, как все было, но я сперва слышал лишь восторг. Он был не в Эйхкампе. Он был по радио. Из далекого, чужого города Берлина, с улицы Унтер-ден-Линден и от Бранденбургских ворот, до которых из Эйхкампа можно было доехать на электричке за двадцать минут. Вот как далеко это было.

Стояла холодная январская ночь, шло факельное шествие, и диктор по радио, который громким голосом не столько сообщал, сколько пел и всхлипывал, переживал нечто неслыханное. На улице Прахтштрассе в столице рейха царила неописуемая радость, и все добропорядочные, все настоящие и молодые немцы шли единым потоком, чтобы, как я услышал, присягнуть на верность пожилому маршалу и его молодому канцлеру. Они оба стояли у окна. Словно аллилуйя избавленных: Берлин, торжество, Берлин, весенняя сказка нации. Песня, марш, радостные крики, разгул, а затем снова всхлипывающий голос по радио, распевавший что-то о пробуждении Германии и, как рефрен, добавлявший, что теперь все будет по-другому.

Эйхкамповцы были настроены скептически. Мои родители слушали все это с изумлением и даже страхом. Столько счастья и величия не вмещалось в нашу узкую комнатенку, обставленную всяким барахлом и старинными украшениями. Уже после одиннадцати мой отец отвернулся и, несколько растерянный, пошел спать. Что же открылось? Что за миры были там, снаружи? Но пожилой маршал и его молодой канцлер, сейчас чаще носивший фрак, и то, что отныне и впредь называлось кабинетом национальной концентрации[5], позже стали надеждой и для Эйхкампа. Скептики успокоились, равнодушные задумались, мелкие дельцы преисполнились надежды. Внезапно в этот маленький зеленый оазис аполитичных людей ворвалась буря большого мира, не политики, но весны и немецкого обновления. Кто же не хотел поднять в ней свой парус?

К черно-бело-красным знаменам, теперь куда чаще вывешиваемым эйхкамповцами, чем черно-красно-золотые, добавились знамена со свастикой, много маленьких и больших, часто вышитых своими руками знамен с черной свастикой на белом фоне. Некоторые в спешке вышили свастику, загнутую не в ту сторону, но они явно старались. Было время обновления, и однажды моя мать пришла домой с маленьким треугольным флажком и сказала:

– Это для твоего велосипеда. Сейчас у всех мальчишек в Эйхкампе на велосипедах такие красивые флажки.