Революция и семья Романовых - страница 42
Через полчаса Михаил вышел к ожидавшим его решения. По одним свидетельствам, «твердым голосом», по другим – «со слезами на глазах» он заявил, что его «окончательный выбор склонился в сторону мнения, защищавшегося председателем Государственной думы». Впоследствии эмигрантские мемуаристы много спорили о том, что привело Михаила к принятию именно этого решения. Некоторые обвиняли его в трусости, боязни за свою жизнь и т. п., другие утверждали, что он был взят «мертвой хваткой» участниками совещания, жаждавшими его отречения. Вряд ли все это соответствует действительности.
Дело, скорее всего, заключалось в том, что те, кто стоял за воцарение Михаила, не предлагали и в условиях революционного Петрограда не могли предложить ему конкретного плана для реализации своей точки зрения. Принять позицию Гучкова и Милюкова означало бы перейти к прямым контрреволюционным действиям против революционных масс, при явном в данный момент соотношении сил в их пользу. Согласие с точкой зрения Родзянко и других, учитывая приемлемую для всех формулу Учредительного собрания, давало (пусть даже теоретически) возможность выигрыша времени, надежду на изменение обстановки, на спад революционной волны, когда вопрос о монархии можно будет решать не по законам революции, а по законам обычного, мирного времени. Нельзя исключить, что к этим соображениям могла прибавиться и очевидная незаконность отречения Николая II в нарушение прав прямого наследника.
Для оформления акта отречения Михаила на Миллионную улицу вызвали юристов-государствоведов В. Д. Набокова и Б. Э. Нольде. В основном их усилиями был выработан манифест, суть которого заключалась в словах о том, что Михаил решил «восприять верховную власть, если таковая будет воля великого народа нашего, которому надлежит всенародным голосованием, через представителей своих в Учредительном собрании, установить образ правления и новые основные законы государства российского». В ночь на 4 марта в Таврическом дворце были окончательно оформлены для публикации два документа: «Акт об отречении императора Николая II от престола государства российского в пользу великого князя Михаила Александровича» и «Акт об отказе великого князя Михаила Александровича от восприятия верховной власти и о признании им всей полноты власти за Временным правительством, возникшим по почину Государственной думы».
В период белой эмиграции бывшие думские деятели много спорили, стараясь докопаться до того «просчета», который определил «роковой» исход событий. Некоторые, например В. А. Маклаков, считали, что Михаилу 3 марта следовало вести себя иначе: если он сам не в состоянии был принять престол, нужно было передать его следующему в порядке престолонаследия великому князю. Взвешивая этот вариант, В. В. Шульгин писал Маклакову 10 декабря 1924 г.: «И было бы это с точки зрения юридической науки гораздо правильнее, но по существу же… гораздо более безысходно. Ибо объявление великого князя Михаила Александровича есть только личное мнение его высочества, никому, кроме его особы, не обязательное…»[147]
Могучий размах Февральской революции парализовал усилия монархической контрреволюции в обоих ее проявлениях: самодержавном, царистском и конституционно-монархическом. Но вопрос о судьбе отрекшегося царя, его семьи и других членов династии Романовых продолжал волновать всех. В неустойчивой атмосфере первых послереволюционных дней, полной тревожных ожиданий, при отсутствии сколько-нибудь надежной информации и распространении различных слухов трудно было предположить, что, по крайней мере, на фронте не найдутся силы, готовые сплотиться под знаменем реставрации. Бывшая царская Ставка в Могилеве представлялась для многих центром, штабом возможных монархических заговоров. Такое подозрение усиливалось, прежде всего, тем, что туда, в Могилев, из Пскова вернулся отрекшийся царь; далее – туда с Кавказа направлялся великий, князь Николай Николаевич, 2 марта (еще до отречения) назначенный Николаем II верховным главнокомандующим. Там и во фронтовых штабах находились некоторые великие князья и немало высших офицеров, настроенных откровенно «верноподданнически». Спустя много лет белоэмигрантские историки, ссылаясь на отсутствие сколько-нибудь определенных реставрационистских проявлений в послефевральские дни, склонны были даже иронизировать над «контрреволюционными страхами» революционной демократии. Но то, что становится так очевидно после событий, бывает далеко не столь ясно в те дни, когда они происходят. К тому же (и это главное) почва для произрастания реставрационно-монархических вожделений, безусловно, была. Даже несмотря на то, что высшее командование, действовавшее теперь заодно с Временным правительством, старалось не допустить возможных антиправительственных эксцессов справа, со стороны неразоружившихся монархистов, монархическая пропаганда прорывалась сквозь завесу показного «всеобщего признания» нового строя.