Рейх. Воспоминания о немецком плене (1942–1945) - страница 3



.

Вторая отличительная черта – развенчание мнения, что самоубийство лучше сдачи в плен. В автобиографическом романе С. Злобина один из героев страстно убеждает собеседника: «Я понимаю, что плен – позор для меня, командира. А принял я этот позор. Ты думаешь, что я должен был застрелиться? А что же, это ведет к нашей победе над Гитлером? Нет! Так зачем же? Что ты за самурай японский?! <…> Банкроты кончают с собою, а мы не банкроты! На земле еще с нас многое спросится <…>. Нам еще надо из плена выбраться и до Берлина дойти с победой!»22 Реабилитируя тех, кто не оставил для себя последнюю пулю, автор находит оправдание в том, что и в плену можно бороться, а при случае бежать к своим, чтобы продолжить сражаться.

Л. Волынский также вынужден специально останавливаться на такой детали, как отсутствие у него – младшего лейтенанта – на вооружении пистолета, который заменяла выданная винтовка. «При желании, – поясняет автор, – можно застрелиться и из винтовки: надо разуться и нажать большим пальцем ноги, как это делали и делают самоубийцы и самострелы. Почему я не сделал так – то ли времени недостало, то ли решимости или силы совершить в такую минуту столько физических действий, то ли попросту сработал инстинкт, – сказать со всей определенностью не могу»23.

Говоря о других сюжетах, следует обратить внимание на следующее обстоятельство. Одна из самых важных задач в работе с мемуарными текстами – оценка их достоверности. Вплоть до 1995 г., а тем более в хрущевско-брежневскую эпоху в наибольшей степени это касалось ряда «опасных» сюжетов, связанных с нормами закона, положениями уставов и анкетными вопросами, на которые вынуждены были отвечать освобожденные советские военнопленные на сборных пунктах и в проверочно-фильтрационных лагерях, а также в процессе повторных следственных действий по возвращении на родину. Понятно, что эти сюжеты в мемуарных повествованиях являются самыми сложными для верификации.

Первый среди них – описание обстоятельств попадания в плен, которое должно было убедить читателя в отсутствии вины. Симптоматично, что в воспоминаниях В. И. Бондарца, упомянувшего о своем ранении (причем весьма неконкретно), вслед за изложением процедуры сжигания документов следует не рассказ о непосредственном пленении (который опущен), а сцена нахождения под охраной на сборном пункте24. Преувеличение тяжести ранений и контузий, очевидно, также стало у некоторых авторов одним из способов самозащиты.

Уничтожение партийных и комсомольских документов, сокрытие принадлежности к полит- и начальствующему составу также заставляли объясняться с читателем и находить оправдания (документы уничтожали якобы из‐за опасения их использования врагом)25. Сохранение в плену комсомольского билета некоторые из бывших военнопленных рассматривали как реабилитирующее обстоятельство. Так, В. Т. Варягин, уличенный следователем проверочно-фильтрационного лагеря в обмане, показал: «Я думал, что если скажу, что я хранил комсомольский билет, то меня скорей отсюда отпустят домой»26. Поэтому характерно, что в романе С. Злобина партийные и комсомольские билеты преподносятся читателю в качестве якобы особо оберегаемой в плену ценности27.

В литературе периода хрущевской оттепели советских военнопленных представляли людьми несломленными, сохранившими чувство собственного достоинства и презрения к поработителям и их прислужникам. «Фашистов бесит непокорность нашего человека, – писал о своем пребывании в немецком пересыльном лагере Е. С. Кобытев. – Она видна во взглядах, в репликах из толпы, в поведении узников. Палачей выводит из себя чувство собственного достоинства у советских людей, отсутствие у них раболепия»