Роальд и Флора - страница 7
– Вчера, слыхала, нет, у этой, ну… с пятого этажа, вон в том окне, примус как вспыхнет! Она – орать!
– Не сожглась?
– Да нет. А видала, мужик без двух ног вернулся – что за мужик?..
– Да, гляди, еще твой как вернется…
– Уж хоть как бы вернулся…
– А к этой-то, из двенадцатой квартиры, на побывку приехал, а она его не пускала – вроде изменял он ей!
– Так он же по трубе лез! Ой, смехота была!
– А сегодня, гляди-ко, целуются…
– Это у них что ли музыка? Точно, они и целуются…
Ада тоже высунулась в окно. Она еще не знает своих соседей, но уже здоровается с одной интеллигентной соседкой справа и с одной этажом ниже. Ей бы тоже хотелось поговорить с ними, рассказать, что Залман пишет, про их мужей расспросить… Но неудобно как-то, мало еще знакома. Она просто посидит, посмотрит, послушает, как мальчик поет…
Кажется, это единственный ребенок, кроме Роши и Флоры, в их дворе. Но он что-то никогда не выходит на улицу. Даже в школу, кажется, не ходит; а вроде он Роше ровесник, тоже лет десять ему, а может, больше…
Поет он замечательно, прямо жаворонок! Песни, верно, по радио разучивает, все такие гражданские песни поет: «Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает…» – так прочувственно, прямо за душу берет. Или это: «Раскинулось море широко…» Конечно, как Утесов поет, так никто не споет, но все ж таки ребенок, и голосок у него такой чистый, трогательный. С самого тепла, как он уселся на подоконник, так, кажется, и не сходит с него, и поет, поет, кончит одну песню, другую затянет, и все привыкли – внимания не обращают. Но Ада толк в песне понимает; боже мой, как она пела когда-то! Шутка сказать, ее первый муж, Владимир Иванович, он же ее прямо со сцены в Ленинград увез. Когда это было? НЭП еще был. Владимир Иванович пожилой, солидный был. А она из Баку с опереткой удрала. Дура, конечно, ей такую карьеру прочили! В консерватории, когда прослушали ее, сказали: «Подождите, подрастите, а через годик возьмем – голос замечательный, но надо беречь его…» А она, сумасшедшая, вдруг балетом увлеклась. И пела, нещадно много пела! В Баку нельзя не петь – из каждого окна музыка льется! У них во дворе еврейская семья жила – два инструмента имели: все три дочери учились. Она дружила с самой младшей, с Гутой. Какие они концерты задавали – вся улица сбегалась под их окна. Голос лился свободно, вольно, казалось, ему конца и края не будет!
…Кусочек прошлого приятно обволок Аду и, еще не до конца вынырнув из теплых воспоминаний, она увидела свой новый двор привычным и новых соседок – старыми знакомыми. Горькосладко улыбнувшись, словно намекая на что-то в своем прошлом, она сказала интеллигентной соседке справа:
– Хорошо поет мальчик…
– Да, поет… – ответила та равнодушно, – а скоро и сыграет… в ящик сыграет: мать говорит, до осени не доживет…
– Вера Васильевна, подумайте, – раздался внизу голос другой соседки, – блокаду пережил, а теперь помрет…
– Так сердце ведь… А с вами-то что? – участливо, в меру своих возможностей, спросила еще не отвыкшая наблюдать смерть Вера Васильевна.
Но Ада не могла ей ответить: опершись о подоконник, она испускала хриплое прерывистое дыхание, лицо ее посинело, под подбородком набухло, вздувалось и опадало; бронхи сжались, с трудом рвущийся сквозь них воздух выдавливал глаза из орбит…
А над двором переливчато звенел голос мальчика: «Если хочешь быть здоров, постарайся позабыть про докторов, водой холодной обливайся, если хочешь быть здоров – закаляйся!..» Где-то в середине лета Ада вдруг услышала тишину во дворе: