Роман о двух мирах - страница 7



Принимая книгу, я посмотрела на художника с нескрываемым удивлением и села, как он велел, а пока он возился за моей спиной с бархатными шторами в качестве драпировок, я спросила:

– Синьор Челлини, вы правда считаете завидным получать насмешки и презрение всего мира?

– Да, правда, – ответил он. – Ведь это неоспоримое доказательство того, что мир тебя не понимает. Достичь чего-то за пределами человеческого понимания – вот истинная благость. Обладать спокойным величием Богочеловека Христа и согласиться быть распятым глумливой толпой, которой суждено впоследствии стать цивилизованной и подчиниться Его учению. Разве не чудесно? Быть гениальным во всем, словно Шекспир, которого в свое время не признавали, но чьи дарования оказались столь разнообразными, что глупые люди до сих пор спорят о самом его существовании и подлинности его пьес, – что может быть почетней? Знать, что собственная душа, если ее укрепить и ободрить силой духа, способна достигнуть высшей точки могущества, – по-вашему, этого недостаточно, чтобы забыть о жалобном блеянии стада заурядных мужчин и женщин, забывших, что когда-то и в них теплилась духовная искра, и тужащихся увидеть свет гения, горящий слишком ярко для их затуманенных землею очей. Они вопят: «Мы ничего не видим, а значит, ничего и нет». Ах, мадемуазель, осознание собственного существования – вот знание, превосходящее все чудеса искусства и науки!

Челлини говорил с воодушевлением, лицо его словно светилось от горячности речи. Я слушала в мечтательном блаженстве: ко мне вернулось ощущение полного покоя, которое я всегда испытывала в присутствии этого человека, и я с интересом наблюдала, как он быстрыми и легкими штрихами переносил мои черты на холст.

Он все больше и больше погружался в работу, время от времени поглядывал на меня, впрочем, ничего не говоря и споро работая карандашом. Я с любопытством перелистывала «Письма умершего музыканта». Некоторые места поразили меня своей новизной и глубиной мысли. Чем больше я читала, тем больше меня ошеломляли абсолютная радость и удовлетворение, которыми, казалось, была пропитана каждая страница. Не было в книге ни причитаний из-за обманутых ожиданий, ни сожалений о прошлом, ни жалоб, ни критики, ни единого слова за или против братьев по искусству – обо всем было написано в выражениях невероятной объективности, за исключением тех случаев, когда писатель говорил о себе – тогда он становился смиреннейшим из смиренных, однако никогда униженным, зато всегда счастливым.

«О Музыка! – писал он. – Музыка, ты Сладчайший Дух из всех, кто подчиняется Богу, чем я заслужил то, что ты так часто посещаешь меня? Нехорошо, о Величественная и Божественная, опускаться так низко, только чтобы утешить самого недостойного из всех своих слуг. Ибо я слишком ничтожен, чтобы рассказать миру, как приятен шелест твоих крыльев, как нежно дыхание на твоих тоскующих губах, как прекрасно дрожание самого тихого твоего шепота! Не покидай своих высот, Избранная Голосом Творца, оставайся в чистых и безоблачных небесах, которых достойна только ты одна. Мое прикосновение осквернит тебя, мой голос тебя испугает. Довольно рабу твоему, о Возлюбленная, мечтать о тебе, пусть он сгинет!»

Дочитав эти строки и встретившись взглядом с Челлини, я спросила:

– А вы знали автора этой книги, синьор?

– Знал, и довольно хорошо. Это была одна из самых нежных душ, когда-либо обитавших в человеческой оболочке. Такой же гениальный в своей музыке, как Джон Китс в поэзии, одно из тех существ, что рождены мечтами и восторгами, что редко посещают нашу планету. Счастливец! А как он умер!