Россия и современный мир №3 / 2015 - страница 8
Судя по всему, либо экономические реформы 1990-х годов изначально не были ориентированы на преодоление патримониального уклада, либо при первом же столкновении планов реформаторов с российской реальностью произошла негласная подмена цели преобразований. Здесь нет необходимости обстоятельно говорить о фактах явной коррупции или специфических жизненных траекториях отдельных членов гайдаровской команды, для которых вхождение в состав правительства оказалось транзитным пунктом на пути из академических НИИ в российский список «Форбс». Очевидно, во всяком случае, что осознав неизбежность возрождения в новых условиях модели «власть–собственность», реформаторы 1990-х постарались воспроизвести ее под себя и свою клиентелу. В этом смысле реформы можно рассматривать как социальную инженерию. В результате в первой половине 1990-х годов на арену общественной жизни вышла новая социальная группа предпринимателей, почти не имевших опыта организации производства и создания бизнеса в условиях открытой рыночной конкуренции. Их магистральный путь был иным: они сумели добиться успеха не вопреки, а благодаря распаду советской хозяйственной системы, причем их основной способ ведения бизнеса состоял в умении «решать вопросы» на разных уровнях – от локальных криминальных структур до федерального правительства. Это была система жесточайшего отбора по социал-дарвинистским принципам, в которой, однако, изначально не было и намека на равенство стартовых условий. Когда же те, кто прошел отбор, образовали новую экономическую элиту, стало очевидно, что она не только не готова взять на себя ответственность за преодоление экономических трудностей, но, напротив, вынуждает власть еще в большей степени переложить тяготы выхода из кризиса на плечи рядовых граждан. Дефолт 17 августа 1998 г. стал наиболее ярким тому подтверждением. Одновременно дефолт оказался новым этапом отбора, в результате которого около 1/3 российского ВВП перешло под контроль 37 бизнесменов [см.: Rutland 2008].
Новая структура собственности, будучи в целом легальной с точки зрения правового обеспечения (хотя ряд действий власти и отдельных приватизационных сделок вполне могут быть оспорены), не обладает достаточной легитимностью в глазах основной части российского населения. Этот разрыв порождает целый ряд политических и экономических проблем, включая неэффективность корпоративного управления, сужение горизонта экономического планирования до двух-трех лет, использование офшорных схем вывода доходов за пределы российской юрисдикции и т.д. [см.: Сергеев 2004].
Для большинства граждан России приватизация крупной государственной собственности явилась неотъемлемой частью индивидуального и коллективного травматического опыта. Она до сих пор служит для них примером вопиющей социальной несправедливости и чудовищной коррупции. Не удивительно, что в ходе опросов около 1/3 респондентов стабильно высказывается в пользу ренационализации крупных компаний, а «за устойчивым и широко распространенным отрицательным отношением к последствиям приватизации и к итогам всего периода реформ мы часто обнаруживаем раздраженное и мстительное ожидание “социального реванша”, парадоксальным образом сочетающееся с практически полным отсутствием надежд на восстановление “социальной справедливости”» [Зоркая 2005, с. 94]. И здесь не следует слишком полагаться на успокоительную логику «время – лечит», на то, что одна из наиболее болезненных социальных травм будет в основном преодолена за пару-тройку пореформенных десятилетий. Равным образом не слишком основательны надежды на «выход российской институциональной системы из ловушки размытой нелегитимности» за счет того, что конфликты по поводу собственности перестанут везде и всегда разрешаться в пользу «сильных» и в ущерб «слабым» [Капелюшников 2008]. Недостаточная легитимность (или размытая нелегитимность) структуры крупной собственности остается бомбой замедленного действия, которая может взорваться в момент дестабилизации социальной системы, обусловленной сочетанием внешнего и внутреннего давления.