Рука Москвы. Записки начальника внешней разведки - страница 5



Моя мама была второй дочерью Михаила Андреевича и Евдокии Петровны. Шестьдесят лет Прасковья Михайловна прожила в Марьиной Роще – с 1909 по 1969 год, – и полной мерой одарила ее жизнь всеми горестями и радостями бытия, только, пожалуй, доля горестей и трудностей была заметно больше. В учебе моя матушка, кажется, была не очень прилежна, закончила семилетнюю школу и пошла работать в артель. В 1931 году вышла замуж, в 1935 году родился я, а в 1937-м – моя сестра Лера. Была у нас на все семейство из четырех человек восьмиметровая комната. В ней и спальня, и столовая, и гостиная, и все что хочешь. Тесновато было. Когда я подрос, то спать приходилось на полу. Стояли в этой комнате кровать, диван, шкаф, стол и три стула – вот и все было хозяйство.

Владимир Иванович Шебаршин, мой отец, был коренным москвичом. Семья отца жила в Пуговичном переулке, недалеко от церкви Николы Теплого в Хамовниках, за нынешней станцией метро «Парк культуры». Бабушка по отцу Елена Ивановна Шулюкина происходила из семьи купца из подмосковного городка Талдома, училась в гимназии. Уж не знаю почему, может, была какая-то история в ее молодости, но выдали ее замуж за моего будущего деда, Ивана Кузьмича, как рассказывали в семье, и не по любви, и не по расчету, а просто так, чуть ли не в наказание. Иван Кузьмич служил приказчиком в обувном магазине. Отец его, мой прадед Кузьма Андреевич, был холодным сапожником. Сидел он на одном из углов у Никитских Ворот, под маленьким навесиком. В мороз и в жару, в дождь и в ведро приколачивал косячки, ставил заплатки да набойки. И клиентура у него, видимо, была из бедняков – человеку состоятельному у холодного сапожника делать нечего.

Владимиру Ивановичу много учиться не довелось. Пошел работать на фабрику «Парижская коммуна», вступил в партию, был призван в армию на действительную службу. Ему много пришлось походить в серой солдатской шинели – призывали вновь в 1939 году, а потом, уже надолго, – в 1941-м. Был ранен, награжден орденом Красной Звезды и закончил войну в Венгрии.

Туго нам приходилось без него. Хлеб во время войны давали по карточкам – четыреста граммов в день по детской и четыреста пятьдесят по «служащей» – мама работала в домоуправлении. Добыть какую-нибудь еще еду было невероятно трудно, а меня угораздило однажды потерять хлебные карточки всего семейства на целых десять дней. Вот горе!

Холодно было зимой. Дров давали мало, заборы, сараи, а кое-где и двери сожгли в самом начале войны. Поставили все в своих комнатах железные печки «буржуйки», трубу – в форточку, готовили на них и около них грелись. В школе сидели, не снимая пальто, чернила в чернильницах замерзали (шариковых ручек в ту пору еще не изобрели). Тетрадей тоже не было, и писали на чем придется.

Но самым страшным был не голод и не холод. Для наших старших страшнее всего были извещения с фронта – похоронки. Только один наш маленький дом потерял на войне пятерых молодых ребят, и двое вернулись калеками. Мой дядя Владимир Уваров был ранен зимой 1941 года под Нарофоминском и вскоре умер. Простудился и умер дед Иван Кузьмич, умерла сестра отца тетя Люба, погиб на фронте ее муж. Мы, маленькие тогда ребятишки, не понимали смысла происходящего и воспринимали жизнь без вопросов, такой, какой она была.

Помню, мама посылает меня, семилетнего мальчика, за газетой. Бегу по Шереметевской к газетному киоску и забавляюсь – опускаю монетку за ворот рубашки, встряхиваюсь – и монета выпадает из штанишек в марьинорощинскую пыль. Мои грудь и живот покрыты фурункулами. Лекарств нет – идет 1942 год. Под рубашкой я обмотан не бинтом (бинтов тоже нет), а куском ткани, отрезанной от старой простыни. К нарывам приложены листья подорожника, будто бы помогающие при воспалениях. Все это меня не очень беспокоит. Опускаю монетку очередной раз за воротник, и – о, горе! – она завалилась за повязку, и извлечь ее никак невозможно. Газету раскупают без меня. Мама не сердится…