Руки пахнут молоком и мёдом - страница 30
– Деда, а ты это… в медицине же разное бывает, и случаи… и войну ты всю прошел. Было ли с тобой что такое… непонятное? Чтобы ни как специалист, ни как врач понять не мог, как не пытался? И рассказать боязно, за шизофреника примут?
Михаил Сергеевич затих чего-то, с балкона вышел, на диван уселся, в тени. Только свет из коридора осветил его седую голову, сгладил его возраст. Словно тридцатилетний крепкий мужчина смотрит на нее, на отца чем-то похожий. Налил себе ещё бокал, выпил, закусил.
– Вот что, Людочка. – Сказал и замолчал. Долго молчал. Внучка молчит. Косу пшеничную перекинула на грудь, нервно перебирает, стоит. Не торопит деда. А он постоял, подумал, в мыслях перебирая и выдал:
– В медицине же разное бывает. В хирургии вот часто, сама знаешь, закон парных случаев… Если уж с утра привезли что редкое, обязательно к вечеру такое же случится…
– Нет, не то всё это. Ты уж прости, но не это я хотела услышать. Слышала, знаем. Забыл, что внучка твоя…
– Забыл, не забыл… – Выдохнул с силой Михаил Сергеевич. Глаза в пол опустил. А затем шепотом, что даже Людмила подошла к нему ближе, рядом присела, альбом в сторону отодвинув. – Никому не говорил, только тебе скажу. В военные годы разное со мной было, и смерть в затылок дышала, чего только не нагляделся. Но один раз только было по-настоящему страшно… Была у меня подруга в военном госпитале, медсестра… Из одного города, вот и сблизились, родных вспоминая. До войны мы не знались, она младше была. Грех на себя взял, уж больно мне в душу запала. Не сказал я ей ни про Томочку, ни про деток наших. Думал, не свидимся уж больше с ними, ко всему готов был – и к смерти тоже. Одному быть как-то не по себе, с детства не любил, с матерью до двенадцати лет рядом спал, чего таить. Не кобелился на войне, одну только выбрал жену фронтовую, по согласию… И вот, лежу я ночью с Настенькой своей, не сплю, слышу, как она дышит. Тяжелый день выдался и не день даже, а несколько дней и ночей словно подряд – пока замертво у операционного стола не упал, не хотел уходить. Спать разучился. Только шил и зашивал, одного за другим, у смерти отбить пытался. Другая война за операционным столом была.
На несколько минут наступил тишина, словно с силами дед собирался. В глазах карих страх, а в воздухе словно мороз вокруг, в самое сердце. И не седой он вовсе кажется, а словно инеем покрылись волосы. И кожа, такая бледная… Налил себе коньяк, налил Людочке, выпили не чокаясь.
– И вот лежим, я уснуть пытаюсь… Вдруг застонала Настенька, заметалась, рука к гимнастерке метнулась, что-то нашарила – вот, смотрю, крестик заблестел. Сжалась в комок, а на меня кто будто сел. Большой, мохнатый, но не человек. А я… ни пошевелиться не могу, ни крикнуть, ни моргнуть. Только смотреть широко открытыми глазами и слушать. И тень эта словно внутри моей головы говорит, не моим голосом.
«Зря Настасья крест спрятала, не ей тогда решать… Ты её девства лишил, тебе и выбирать…»
Встали вокруг нас тени, на Настенькиной половине – толпа словно, не различаю, но чувствую, как смотрят они на меня. А рядом, совсем как ты сейчас, Томочка, бледная-бледная… И детки наши, отец твой, совсем мальчик. Тянет ко мне руки, а в глазах немой крик. Я испариной покрылся, дышать больно, не могу понять – сон или явь это. А Тень выросла, тяжелей давит всем весом, ребра трещат. Не сон…
«Выбирай, раз кровь её на тебе, к добру или худу?»