Рукопись - страница 2
Он делал все, на что только способен. И с ужасом, от которого пальцы судорогой сводит, понимал: он не делает ничего.
Его язык закостенел. Колченогие, современные, прямые как шлагбаум выражения наотмашь разбивали те же удивленно-безликие головы в бацинетах, и мысли в этих головах застывали квадратной кирпичной грубостью. Не выходило вязать слова воедино, не выходило передать чувства, не выходило даже родить, растащить себя на эти чувства.
К. Б. исписался.
Поняв это, он принял решение, показавшееся единственно верным. Писать о себе. О мертвом. Сценарий собственной жизни, куда так хорошо ложились и подруга суровой студенческой юности, и битвы этой самой юности, и нынешнее серо-бетонное горе.
Вот с этим дело пошло лучше. Тот же залатанный клише как заплатками язык, те же выдавленные из себя прямые и скучные мысли, приукрашенные собственным горем, выходили даже красиво. Правильно. Злободневно. На порядок лучше той же рекламы майонеза. Он сворачивал историю саму в себя, как бутылку Клейна, в муках пытался создать хоть что-то стоящее, изящно привирал и нагнетал напряжение. Даже прописал тщательно и скрупулезно, с любовью, до последней мизансцены и фонов, пару подернутых туманом флешбэков из собственного прошлого. Даже не цензурил и не рекламировал вино, просто сорвал с бутылок все этикетки, прописав это с особым вниманием.
Он почти научился заново дышать. Он перерыл все свои старые словари, перечитал Флобера и Кинга. Он даже, заливаясь хохотом сумасшедшего, проработал пару ночей кряду, едва ли что соображая, – зато сходя с ума от нахлынувшего вдохновения. Эти бредовые, бессвязные сцены и реплики потом нещадно редактировались, но главным было отнюдь не качество.
Он снова писал ночью. Он распахивал настежь окно, чтобы вдохнуть стылый полуночный воздух, разве что не крича в эту черную тишину. Он вновь писал, чтобы писать, чтобы сказать то, что распирает голову изнутри.
Он в самых нелитературных, самых нецензурных, самых ядреных выражениях был счастлив. Он дышал. И сам он – и тот он, который на белых страницах вордовского документа загибался от растворяющей кости скуки.
А потом эйфория начала проходить.
К. Б. перечитал свое творение раз, другой. Поправил пару ошибок. Прописал подетальнее парочку эпизодов. Даже проработал планы – и плевать было на режиссера, готового взяться за этот поток самобичеваний. Хоть с будущим, хоть без, этот сценарий сам по себе был достаточно красив. Только было одно «но». По всем законам жанра сюда прямо-таки напрашивался плохой конец.
Он же подступил – унынием, бездельем. Вновь слова стали нанизываться одно на другое просто так, технически и слепо, лишь потому, что липли друг к другу. Они потеряли силу. И К. Б. уже начал считать дни и страницы. Был сентябрь, серый и сырой, а отнюдь не очередной завешенный кисеей прохладной липкой мороси день. Шла пятьдесят седьмая страница, а отнюдь не очередная, бессмысленная и отчаянная пьянка в дорогом баре, где персонаж-сценарист уже выдирал право снять по своему творению хоть что-то. Да и самого сценария в сценарии, как назло, не было.
Он почти готов был смириться с этим. Почивать на лаврах и костенеть вновь, выливать из легких так хорошо потравивший их чистый кислород. Возвращаться к нормальной жизни.
Он валялся на диване, когда она вернулась с очередной конференции, то ли в Москве, то ли в Питере, и кинула на золотистое гладкое покрывало объемистый томик в белой мягкой обложке.