Русалочье море - страница 4



– Это Донат, – кивнул на гостя старый Харабуга. – Человек из села. Хату его сожгли немцы, поживет пока у нас. Теперь он в моей бригаде. Скажу по секрету, что мы с ним, дочка, очень проголодались.

Павлина новому жильцу не удивилась, посмотрела на него коротко, показалось даже, равнодушно.

«Красивая, – ошеломленно думал Донат, заставляя себя не смотреть больше на Павлину, на ее лицо, шею, ноги, уже встретившиеся с весенним загаром. – Постой-ка, а уж не в зятья ли старик меня метит?» Ему стало радостно от этой мысли, и с этой радостью уже не хотелось расставаться, он подумал о том, что у них с Павлиной что-то будет, что-то произойдет, но чувство это было недолгим, вдруг уступившим место неприязни, возникшей к Леониду Пантелеевичу: не из этой ли корысти старик ни с того ни с сего приветил незнакомого человека? Мужиков-то в селе, считай, и не осталось, больше половины их выкосила на страшном своем лугу война, а кто и вернулся, так через одного увечный. Не хватало мужиков, и по ночам не одна солдатская вдова, тяжко ворочаясь в одинокой постели, прожигала белую материю наволочки горючей безутешной слезой. Вдовам было хуже, чем девкам, – те хоть не знали толком, как сладко, когда рядом мужик, все равно, пропах он махоркой или водкой. От природы никуда не денешься, точно.

Себе Донат цену знал, оттого и мучился неприятной догадкой; знал, что ладен, пригож, что женщины кладут на него глаз – имел случай убедиться в этом и до войны, и даже на фронте, хотя, если честно, не до того тогда было.

Все в их роду были смугляками с крупными, отмеченными обязательной горбинкой носами, с темно-карими, будто чифирь, или вовсе жгучими, как дозревшая вишня-шпанка, глазами, таким уродился и Донат, если не считать, что глазами он пошел ни в отца, ни в мать, ни в дедов-прадедов. Откуда и появились на его лице приазовского грека-степняка, не утрачивающем оливковой смуглости даже и зимой, эти странные северные глаза с их ровной приглушенной голубизной, какой солнце и степь окрасили соцветия полевого цикория, росшего обочь большака, и вдоль узеньких травяных тропок, и в овражке, и на самой кромке пшеничного поля.

Павлина накормила мужчин ухой из бычка утреннего улова – давно бывалый солдат не пробовал такой вкусной похлебки, голодный, он, однако, ел по-крестьянски неспешно, эту привычку в нем не вытравил и фронтовой быт, когда приходилось оставаться не только без горячей, но и вообще без пищи по два-три дня, когда иной раз при виде полевой кухни больно, как у отощавшего зимой волка, сводило челюсти.

Леонид Пантелеевич налил всем троим по стакану червонного вина, бутылек сразу не отнес, поставил у табуретной ножки. За едой молчали. Донату очень хотелось посмотреть на Павлину, он с этим желанием боролся, знал, что нехорошо так пялиться на девушку, ему казалось, что о том, как сильно притягивает к себе его взор Павлина, знает и она сама, и ее отец, и все же выдержать до конца не мог – то ухватит краешком глаза ее небольшую крепкую грудь, то покосится на ее руки, нарезающие хлеб.

– Вина еще выпьешь? – спросил старик и добавил: – Ты на меня не смотри, я, чтоб знал, много не пью.

Донат отрицательно мотнул головой. Павлина поднялась из-за стола, прошла к печи, и он, краснея, не удержался, чтобы не посмотреть ей вслед – на ее длинные, в редких золотых волосках ноги, обутые в старенькие, довоенные лосевки. Она нагнулась, вынимая из духовки миску с жареными бычками, аромат которых еще сильнее пахнул на всю хату, и он соблазнился, прикипел откровенно-мужским, бесстыдным взглядом к ее изогнутому стану, к ногам, открывшимся чуть больше положенного, потому что платье на ней натянулось, поползло слегка вверх.