Рябиновый берег - страница 8



* * *

Лыжи скрипели по свежему снегу, заплечный мешок бил по спине – после полудня Третьяк вылез из-под бока жены и отправился в дальнее зимовье. В России на Ефимия Осеннего[8] слякоть и бездорожье, а сюда, на Камень-горы, пришла зима.

Третьяк шел по звериной тропе, широкие лыжи ходко скользили, не проваливались. Снег налипал, подтаявши, и он иногда останавливался, соскабливал белое месиво кухтарем[9], потом оббивал его о ствол и продолжал путь.

Сквозь еловые ветви светило солнце, Третьяк взмок под теплым тулупом, выругался. Женка берегла его исхлестанную спину, дура, твердила, застудишь.

Все у него вышло чудно, как будто помогал кто. Тогда, в сонмище, увидел Илюху Петуха, затаился, ждал беды. Да только никто за ним не явился. Сосунок упустил удачу свою, а скоро верный человек сказал, что Илюха поехал вослед обозу.

Возле молодой осины увидел свежие заячьи следы, вдалеке мелькнул куцый хвост оленихи. Только нынче не до охоты. Здесь другая добыча… Как додумался до такой затеи – отдать Степкину дочку в сонмище, к срамным девкам, – сам не знал. И от ловкости своей, удачливости Третьяк чуть не закричал на весь лес: «Ай да молодец!», но все ж сдержался. Только стянул шапку, взлохматил волосы, употевшие от долгой ходьбы.

Лес густел, дорога пошла чуть вверх, на пологую сопку. Где-то рядом трещали сороки. «Не ходи один по вогульским местам», – говорил ему седой хозяин избы. А Третьяк верил, что его никто не тронет. Он все ж прижал руку к нательному кресту – Господь убережет раба своего, пошел на лыжах шибче.

От города до зимовья ходу полдня. Ежели местные бесы с пути не сведут. Третьяк прочистил горло, харкнул густой слюной на сугроб. Что-то звякнуло, он поднял голову и вздрогнул. Ленты, платки, яркие бусы трепыхались на ветру – значит, рядом вогульское капище.

– Господи, помоги, – прошептал Третьяк. Все ж не пошел прочь от поганого места, а, пригнув голову, сторожко крался к чистой поляне, путь к ней указывали подношения и оленьи рога на сучьях.

Чутье его не обмануло. Три деревянных лика – выступы-носы, сжатые рты, щели вместо глаз, – и все глядят на него со злобой. Старые, потрескались от ветров и вьюг, с темными прожилками. Язычники не хотели принимать христову веру, мазали губы своим истуканам звериной иль, говаривали, даже человечьей кровью. Здесь же, на капище своем, оставляли иные дары богам: монеты, тряпицы, лисьи да собольи шкуры в деревянных колодах.

– У-у-у, поганые, – погрозил им Третьяк кулаком.

У ног вогульских идолов и снега толком не было, месиво из белого и глинистого. Третьяк ковырнул кухтарем раз, другой, крюк на конце стукнул, уперся во что-то тяжелое. Ужели повезло?

* * *

– Молчи, девка. Дурное в тебя семя, – глухо сказал ей Басурман. – Молчи лучше.

За стеною выл ветер, ветки скребли по крыше зимовья, будто просились внутрь, в тепло. Нютка углядела в его лице такую горесть, не яростную, не жуткую, иную, о какой и не ведала. Что случилось меж матерью, этим неистовым Басурманом и отцом ее Степаном Строгановым, оставалось лишь догадываться.

Басурман так и завис над ней, опершись рукой на бревенчатую стену, – темный, словно обугленный, перенесший такое, о чем и думать невмочь. Не боялась, что ударит иль сотворит иное, паскудное, как Третьяк. Не боялась, только глядела со всей невинностью, какая жила в ней.

Она шмыгнула носом, вытерла рукавом неведомо откуда взявшуюся слезу, и Басурман выпрямился тяжело, по-стариковски, выронив какое-то слово на ходу – не матушкино ли имя? Сел возле очага, спиной к Нютке, и словно забыл о ней.