Рюбецаль - страница 22
В бóльших масштабах – безусловно, но не в частных жизненных ситуациях, и мать поступила правильно, не выйдя за нелюбимого человека.
То была уверенность самосбывающейся правоты, тон словно заверял правоту поступка, но и сам Кирилл верил своей уверенности, не столько разоружая, сколько умиряя меня, только теперь, как бы снаружи, увидевшую, что секундой назад боролась, и не от имени постулатов, а за себя, а значит, совесть не то что позволяла – приказывала мне сдаться. Да, пожалуй, правоту, стоящую за поступком его матери, не оспоришь. Нет любви выше жертвенной, но Господь же говорит: «Милости хочу, а не жертвы».
Вот-вот – Кирилл словно или впрямь выдохнув, точно я отодвинула его, уже начавшего изнемогать, от штурвала и привела нас в бухту консенсуса; Евангелие вообще полно таких противоречий, и каждое на своем месте.
Эта, уже вторая паролевая банальность ублаготворила нас, а для меня к тому же смазанный финал окупался довольством своей быстротой на цитаты. Правда, я еще могла ухватиться за то, что Христос цитирует пророка Осию, и источник противоречия в данном случае – разница этик новозаветной и ветхозаветной, но побоялась отвратить Кирилла въедливостью «на лестничной клетке».
Однако на той же лестничной клетке стоял и Кирилл, словно мы с ним вышли за порог плотно меблированной квартиры, только чтобы продолжить в пространстве более гулком.
Если бы эта стопроцентная честность передалась ему хоть вполовину, он сказал бы матери, что не любит ее и никогда и не любил, хотя уважает сейчас, когда они почти не общаются, больше, чем когда-либо.
Может, это как раз и свидетельствует о том, что честность – все-таки не последнее?
Скорее о том, что он пошел в отца.
Шутливостью, которая тем удобна как сигнал отбоя, что не оседает на дно, подобно (само) иронии, а бесстрастно улетучивается, Кирилл подвел черту.
И я не возражала, поскольку лишь за финальной чертой могла сказать со стопроцентной честностью – себе ли, Кириллу – то, что он знал и что Бог весть зачем и Бог весть откуда знала и я: что мать пыталась его полюбить, призвав на помощь всю мощь марксистского гуманизма, и наконец нашла спасение от своего бессилия в постгуманистической доброй ссоре; впрочем, мне ли судить о материнской любви?
Но если сейчас мать вызывает у Кирилла уважение больше, чем когда-либо, не значит ли это, что он согласен с нею считать свою жизнь провальной. И если и впрямь страх приходит от тех пределов, где царит безнадежный минус, то у меня не похолодало внутри, а я словно поймала себя на том, что мой взгляд уже давно вперен даже не в глыбу льда, а в смерзшийся ком песка и глины.
Но я более чем не имела права этот провал признать, то есть допустить, – я должна была предотвратить его задним числом. Не потому, что, признавая провал за Кириллом, признавала провал, таким образом, и за собой, не остепенившейся и не остепененной; бездетной. Пусть оба они, Кирилл и его мать, видят этот провал, бесперспективный, нерентабельный рудник, даже не вычерпанный, а впустую, в пустоту вырытый, – я видела гору. Я видела ее потому, что не могла не видеть, и обязана была видеть, чтобы предотвратить провал. И с вершины, а не из провала, меня холодило страхом; там, наверху, мерзлые кремниевые комья укрывал снег, а взгляд мой принадлежал не им, а ему.
Мы снова увиделись спустя месяц после похода в музей. За месяц устоялся порядок, никем не предложенный, но как бы себя навязавший, так что мне и, подозреваю, Кириллу казался результатом договоренности: в субботу или воскресенье всегда звонил он, на неделе – один раз он и один раз я. В выходной мы обычно разговаривали дольше, чем в будний день, но не потому, что располагали избытком времени, а потому, вероятно, что субботний или воскресный телефонный разговор заменял встречу.