Салон-вагон - страница 13
Я не могу забыть усмешки Бориса, она неотступно передо мной. Знаю ли я его? Закрывая глаза, могу ясно представить себе его улыбку, лицо, походку. Все, до мельчайших подробностей. Мы почти ровесники. Я старше его на полтора года. Мы вместе росли дома, вместе сидели в тюрьме. Он бежал с поселения и приехал ко мне. В Париже мы неразлучны. Мы едем вместе. Связь в прошлом, великая в будущем – связь смерти.
Вот он тут за стеной. Он близко-родной и любимый. Но знаю ли я его? О чем твердит его усмешка? Недавно, когда был разговор о Бергмане, он сказал мне: «надо скорее уехать», и в его словах слышался испуг. Испуг перед чем? И если даже спросить, ответит ли он? Знаю ли я его? Его думы, его тревоги?
Постучать к нему, позвать его? Не надо спрашивать, не надо. Придет час, и в нем растает все смутное, все неясное.
Светает… На небе радостный изгиб зари. Да, все растает, как тает иней при солнце. Так будет!
Вчера я писал Бергману, хотел ответить ему, а сейчас утро, я рву написанное и знаю: с ним ночь, со мной день зарождающийся. У него упали руки. Бессильный, он забыл о любви; надломленный, он не увидел ее, а в ней крепость руки. Тогда и в дуле револьвера правда остается правдой.
Клочки разорванного письма кружатся за окном. Словно хрупкие бабочки падают на землю.
Федор Сергеевич встретил меня в библиотеке и на обратном пути долго и нудно объяснял мне, что Борис не понял его.
– Обвинять меня в антисемитизме… Меня… Вы только подумайте!
Он переходил мне дорогу, размахивая шляпой; на узенькой улице постоянно наталкивался на людей, на колеса, и мне приходилось отводить его в сторону.
– Меня! Без всякой причины. Я не предполагал, что Борис страдает болезнью многих евреев – заподозревать всех в нелюбви. Кого-кого, но меня!
Без всякого умысла, ни о чем не думая, я спросил:
– Значит, есть кого?
Он вспыхнул и, не прощаясь, ушел.
Рассказываю об этом курьезе Борису и снова вижу, с каким волнением он принимает все эти разговоры об евреях.
– Что ты, говорю я ему, ведь глупо же считаться с этим серьезно.
– Ты ничего не видишь, – твердил он. Опять то же самое – не видишь.
– Что я должен видеть? – нетерпеливо спрашиваю я. – Ответь хоть раз.
– Жизнь ответит.
– Нет, ты отвечай.
– Тому, что я скажу, ты не поверишь, а жизни поверишь. Придется поверить. Вот… я скажу тебе, что Федор Сергеевич, десятки, сотни Федоров Сергеевичей не любят нас. Нас, евреев… Наши же товарищи. Поверишь?
– Нет.
– Зачем же мне тогда говорить тебе. Бывают слепые. Вот и ты слепой. Как он тебе сказал: «Кого-кого, но меня?» Его нельзя, «кого-кого» можно?
Смеется… А потом уже много часов спустя, поздно вечером, перед тем как уйти к себе, вдруг обращается ко мне:
– Не «кого-кого», а многих, очень многих. Хочешь, начну называть по именам?
Я сперва не понимаю, – мы говорили днем, а сейчас уже ночь, – но потом соображаю и невольно спрашиваю:
– Неужели ты все время об этом думал?
Мне немного смешно: он качает головой, словно умудренный, оставивший позади себя тяжелую, долгую жизнь, старик.
– Я не забываю ни на одну минуту, – отвечает он мне.
От Эстер телеграмма: «Все удачно, ждите меня». Я показываю ее Борису, и он соглашается со мной, что пора прощаться с Парижем.
Мне хочется выйти из дому в тихое раннее утро и неторопливо пройтись по всем любимым улицам, заглянуть во всё любимые места. В последний раз. И унести с собой память о нем, навек запечатленную навек незабываемую. Об этом желании я говорю Борису. Он напоминает: