Самопознание Дзено - страница 25



Я заплакал теперь из жалости к самому себе, вынужденному выслушивать такие вещи в такой момент. И так как у меня уже не было никаких сил спорить, замолчал. Тем более что пиявки были уже поставлены.

Врач, когда он находится у постели больного, представляет собой власть, и я оказывал доктору Копросичу все знаки уважения. Должно быть, это же уважение помешало мне созвать консилиум – и за это я казнил себя долгие годы. Правда, сейчас угрызения совести по этому поводу безвозвратно ушли в прошлое, как ушли в прошлое все те чувства, о которых я рассказываю здесь с таким хладнокровием, словно описываемые события случились не со мной, а с кем-то другим. От тех времен в моем сердце сохранилось только одно чувство – неприязнь к врачу, который и сейчас еще живет как ни в чем не бывало.

Спустя некоторое время мы снова подошли к постели отца. Он спокойно спал, повернувшись на правый бок. Висок ему прикрыли носовым платком, чтобы не было видно ранок, оставленных пиявками. Доктор сразу же пожелал выяснить, вернулось ли к нему сознание, и окликнул его, наклонившись к самому уху. Больной не реагировал.

– Тем лучше, – сказал я мужественно, хотя и со слезами.

– Не может быть, чтобы пиявки не произвели ожидаемого действия, – ответил доктор. – Разве вы не видите, что у него уже изменилось дыхание?

И действительно, его дыхание, все еще учащенное и затрудненное, уже не делилось, как раньше, на несколько четких периодов, которые так меня испугали.

Санитар сказал что-то врачу, и тот кивнул. Они решили примерить больному смирительную рубашку. Вытащив этот предмет из чемодана, они приподняли и усадили отца на постели. Больной открыл глаза: они были мутные, незрячие. Я снова всхлипнул: я боялся, что сейчас он прозреет и все увидит. Но едва его голова коснулась подушки, как он тут же, словно кукла, снова закрыл глаза.

Доктор торжествовал.

– Вот это совсем другое дело, – пробормотал он.

О да, это было совсем другое дело! Теперь я все время должен был ждать беды. Отчаянно поцеловав отца в лоб, я мысленно пожелал ему: «Спи! Спи, покуда не заснешь вечным сном!»

Таким образом, я пожелал отцу смерти, но доктор этого не понял, и добродушно заметил:

– Ну, вот видите, теперь и вы рады, что он приходит в себя.

Когда доктор уехал, уже рассветало. Заря занималась тусклая и какая-то неуверенная. Еще налетал порывами ветер, но был уже не такой сильный, хотя и вздымал снег, вырывая его из-под ледяной корки.

Я проводил доктора до самого сада и, не желая, чтобы он догадался о моей ненависти, держался с ним преувеличенно любезно. Мое лицо выражало одно только внимание и почтительность. Я позволил себе жест, в котором нашла выход моя ненависть и который принес мне некоторое облегчение, лишь когда увидел, что он удаляется по тропинке, ведущей к воротам. Маленькая черная фигурка на белом снегу продвигалась вперед, пошатываясь, а когда налетал особенно сильный ветер, останавливалась, чтобы не упасть. Но одного только жеста мне было мало. Я так долго сдерживался, что теперь нуждался в каких-то более резких проявлениях чувств. Некоторое время я ходил взад и вперед по аллее с непокрытой, несмотря на холод, головой и яростно топтал ногами глубокий снег. Не знаю, был ли этот детский гнев обращен против доктора или против меня самого. Наверное, прежде всего против меня самого, пожелавшего смерти родному отцу, но не дерзнувшего произнести это вслух. То, что я промолчал, превращало мое пожелание, продиктованное искренними сыновними чувствами, в настоящее преступление, тяжким грузом лежавшее у меня на сердце.