Санькя - страница 13



– Нонешней зимой последних уточек порезали, – рассказывала бабушка, вороша на сковороде картошку и мясо, – сил уже нет к речке ходить. С горки спущусь, а обратно еле иду – утки ждут меня, зовут.

Бабушкина речь неприметно переходила с одного на второе, но речь шла об одном – о том, что все умерли и больше ничего нет.

– Дед оглох совсем, не слышит ничего… Вставал последний раз в июне. Пошел в туалет и упал во дворе. «Зачем встал-то? – говорю. – Я же тебе ведро поставила!» Насилу подняла деда-то.

Бабушка сделала под сковородой с картошкой и мясом малый огонь, выложила последний каравайчик с другой сковородки и ушла в избу.

Саша встал, потоптался на кухне и отправился покурить на улицу. Выходя, услышал, как бабушка громко говорит деду:

– Санькя приехал! Санькя!

– Санькя? Что ж он не зайдет? Я слышу, ты там гутаришь с кем-то…

Совсем стемнело. Деревня была безмолвна.

Ребенок ушел. Возле лужи лежала его хворостина.

Сигарета дымилась. Пепел не падал.

Мимо протопал пьяный, захиревший мужик, не обратив на Сашу внимания.

– Что ж ты не идешь ко мне, Санькя? – спросил дед, когда Саша вошел в избу и сел у постели.

В его голосе еле слышно подрагивала стариковская ирония – боишься, мол, меня – предсмертного своего деда. И вместе с иронией слышна была жалость – ну ничего, парень, я долго не задержу.

Дед исхудал, торчали острые плечи, выпирал серый кадык, слипались слабые глаза. Дед готовился умирать. Когда он говорил, в горле еле слышно клокотало, и слова выходили едва внятными.

– Помирать не страшно, Санькя… Жизнь очень долгая. Надоела уже. Лежу вот, никак не могу помереть. Эх, Санькя-Санькя…

Саша молчал, глядя на деда.

– Дай поисть-то ему с дороги! – сказала вошедшая бабушка. – Наговоришься еще! Не помрешь, пока поест-то!

– А я разве не даю, – ответил дед. – Иди, Санькя, поешь…

Саша послушно пошел на кухню. Дед что-то шептал, разговаривал с кем-то, закрыв глаза.

Бабушка расспросила Сашу о матери, о том, не собирается ли мать замуж, о том, не пьет ли он сам и где теперь работает. Мать не собиралась замуж, Саша не пил в том смысле, в котором спрашивала об этом бабушка, про работу он что-то соврал. Он работал, но лень было объяснять кем. Для стариков работа – это землю пахать или завод, или больница, или школа… И они правы. Но сегодня такой труд стал – в большинстве случаев – уделом людей не очень удачливых, загнанных жизнью.

Бабушка, как это называлось в деревне, «поднесла», и Саня с удовольствием выпил самогона под мясцо и картошку, чтоб хоть как-то развеяться. Выпил раз, и два, и три.

В соседней комнате умирал дедушка. Саша с аппетитом ел. Он проголодался. Каравайчики были всё так же, как в детстве, вкусны.

Бабушка рассказывала о том, что произошло в деревне.

В крайнем по улице доме жил мужик, по прозвищу Хомут. Саша хорошо знал его. Хомут однажды спас Сашку. И отец знал Хомута, они дружили – какой-то безмолвной, тихой дружбой.

Хомут был здоровый, ясноглазый, сильный, как конь. Прошлым летом он удавился. К нему приехали из города сыновья, помочь с огородом. Работая на огороде, Хомут с сыновьями разругался. Он давно с ними плохо ладил. Разругался и сказал: «Сейчас я вам покажу!» Ушел в дом. Сыновья махнули рукой и продолжили работу. Когда пришли, обнаружили отца в сарайке – повесился на перекладине, подогнув ноги.

Нет теперь Хомута.

Через двор от родного Сашиного дома вместе со своей матерью жил мужик, по прозвищу Комиссар. Комиссаром его прозвали за то, что он последние лет пять ни черта не делал, только наблюдал за селянами, с самого утра стоя у загородки, на нее оперевшись. Он развелся с женой, питался на пенсию своей матери. Саше всегда чудилось в нем что-то нездоровое. Без женщины, сорокалетний бугай, чем он занят целыми днями? Дочь одна растет в городе, совсем еще малыш… Удавиться же можно от такой жизни. Но он не удавился. Сначала померла его тихая матушка, а вскоре и сам он умер, что-то с сердцем.