Сапфировый альбатрос - страница 8



Мое уважение превратилось в подобострастие: я бы никогда не мог произнести столь обидные слова с таким спокойствием.

– С вами ясно. А что скажет независимый журналист? – взгляд Доронина снова сделался пронзительным. Он хотел произнести слово «независимый» насмешливо, но в его голосе прозвучала ненависть.

Как всегда, я последним узнал, что Феликс со Снежной Королевой представляли здесь первую в городе «независимую» моднейшую газету, о существовании которой я в своем ленинградском Мухосранске не подозревал.

– Я бы хотел тоже прочитать отрывок прозы. – Не дожидаясь разрешения, Феликс достал из заднего кармана сложенный вчетверо лист бумаги, точно такой же, на какой он отправлял Алтайскому свою колкость, расправил его на колене и принялся читать довольно громко, но так отстраненно, будто его это и вовсе не касалось.

Ничего подобного я никогда не видел и не слышал.

Ни одно слово, казалось, не осталось нетронутым, все было чем-то усилено или оживлено. Не «под цветущей липой», а «под шатром цветущей липы» обдало не просто «благоуханием», а «буйным благоуханием», ветер был не какой-нибудь, а «слепой», и промчался он по улице, «закрыв лицо рукавами», и над парикмахерской блюдо не закачалось, а «заходило», и ветер в комнате, когда герой закрыл дверь, не затих, а «отхлынул», и не из какого-нибудь, а из «глубокого» двора, где сияли «распятые» на светлых веревках рубашки, взлетали «печальным лаем» голоса старьевщиков…

– Просто каждой фразе хочется аплодировать! – вырвалось у меня, когда – слишком рано, я бы еще слушал и слушал! – Феликс замолчал и начал снова складывать свой листок вчетверо.

Но в том, что никто меня как будто не расслышал, я уже уловил неодобрение. А потом началось.

Печальный Бомж после нескончаемого выдоха сказал, что ничего не понял – кто это рассказывает, про что?.. Индеец непримиримо произнес, что такая проза ничего не вложит читателю вот сюда – и снова положил руку на сердце. Усеченный Чапаев порадовался, что, по крайней мере, было коротко. Снежная Королева молчала с презрительной холодностью, неизвестно к кому из нас относящейся, а Доронин, кажется, что-то все же оценил:

– Штукарство. Выпендреж. Из разряда «такое мастерство, что и смысла не надо». Но у русского писателя на первом месте должна стоять правда. Не может быть большого писателя без большой темы!

– Русский писатель – это прежде всего праведник, – непримиримо рубанул Индеец.

– Мастерство только средство, – после подобающей паузы подытожил Доронин и повернулся к Алтайскому: – Вы согласны?

– В двадцатые годы так писали… – уклончиво ответил Алтайский. – Тогда тоже считалось… далеко не всеми, правда… что каждая фраза должна заслуживать отдельных аплодисментов. Потом это обозвали формализмом, искоренили… Зря, конечно. Но я сейчас слушал и думал, – Алтайский довольно дружелюбно посмотрел на меня, – если хочется аплодировать каждой фразе, то это действительно отвлекает от сути. Этакое рококо, за узорами вещи не видно.

– Искусство это не что, а как. Это был, между прочим, Набоков. Вершина русской литературы двадцатого века. – В голосе Феликса звучала торжествующая насмешка, мне такой невозмутимости никогда не выучиться.

– Может, чья-то и вершина, только не наша, не русская! Как ни опиши выеденное яйцо… – Гриф пронзал Феликса орлиным взором, но Феликса это только забавляло.

Алтайский же разглядывал его с неподдельным любопытством.