Сегодня и завтра, и в день моей смерти. Хроника одного года - страница 16



Деловито, сумрачно, но со слабой улыбкой подходила к нам. Все мы видели, поняли все, но вскочили, тянемся: подтверди, обнадежь! Подтвердила. Все так. И чего-то не так.

– Ну, я вам скажу, я многих видела, но таких рук!.. Не знаю, кто бы мог сделать лучше. Вы знаете нашу Людмилу, она сама на кого хочешь крикнет, а тут он… был там момент – кровь хлестала…

Тамара прикрыла глаза.

– …стал кричать, как на девчонку. И она ничего. Из-зумительно! – вот об этом она, загораясь, с восторгом. Как Лина.

А биопсия? – испытующе глянул я, совсем не желая прозреть то, что не додает. «Видите ли… – а глаза в сторону, вниз, – скажу вам по секрету: нашему гистологу верить нельзя. Вот посмотрит профессор Ковригин, наш консультант… Когда ответ? Ну, дней через пять, семь».

И последние пузыри лопались. Не лгала Лина, но – окраска. И вот тут явилась Людмила, стремительно, разгоряченно: «Ну, знаете, нам сам Бог его послал! Я слышала, что прекрасный специалист, но та-ак работать! Так виртуозно. Я подняла глаза во время работы, вижу – битком. Кто-то плачет. Хотела их шугануть, а, ладно! Такое нечасто увидишь. – (Да, не часто. Такого ребенка в таком обществе). – Сейчас, сейчас профессор придет, мы вас позовем, и он вам сам все скажет.

Радикально… по виду… гистолог плохой. Потому плохой, что плохое нашел? Но Людмила сияет. Что ж, такой виртуоз. И вошли мы. Сколько их!.. И стоят, и сидят, и в тесноте переминаются. Круглый стол, чай в казенных, но тонких стаканах, колбаса, булка. Профессор сидит за столом. Щеки сизо пылают, лоб влажный.

– Была удалена большая опухоль в забрюшинном пространстве… – буднично начал. Как в справках. И пошло гладкой латынью, которую обычному смертному и с разбегу не выговорить. Он все держит коричнево-красный бутерброд в правой руке, левая машинально охватывает янтарный цилиндр и отдергивается: чай горяч. И парок над стаканом. Но где же «по виду»?

– А как вы считаете, профессор, прогноз? – выдавил я где-то когда-то услышанное.

– Видите ли, все будет зависеть от гистологии, но повторяю: радикальное удаление, незаинтересованность лимфатических узлов, отсутствие видимых изменений позволяют надеяться… – и впервые он улыбнулся, устало, беспомощно. И понятна мне стала эта улыбка: «Вы же знаете наши возможности».

Надо уходить. Но как, если все… начинается сызнова. Чай не жжет – пальцы плотно легли на тонкое, прочерченное матовыми виньетками стекло. Бутерброд как будто подсох, побурел. А ты еще там, на столе. Ничего не слышишь, не видишь, не знаешь. Поблагодарили, вышли, и Калинина следом. Смотрит, молчит, улыбается. Тамара поцеловала, отошла, отвернулась, выхватила платочек. «Тама-ара Федоровна-а… ну, что вы, держитесь…» – «Ладно… ладно, из-вините…» – шепотом. И опять мы на том же жестком диванчике под лесенкой – ждем, когда разрешат нам увидеть тебя.

– Альсан Михалыч, Тамара Федоровна!.. Вот так у нас всегда – лифт испортился… – улыбаясь, появилась Калинина. – Сейчас Лерочку понесут по этой лестнице.

И сразу же голоса сверху. Двое белозадо выпячиваются из дверей. Каталка. И на ней… ты ли, доченька. Ни кровиночки на таком твоем и таком не твоем лице. «Хлестала…» Чуть-чуть приоткрылись глаза.

Когда было месяца полтора, набрел однажды бродячий фотограф на нас, пару снимочков сделал. Лежишь, смотришь, а глазенки пуговичные, несмышленые, плоские. Не в обиду тебе скажу, но у кошки и то умнее. Вот теперь такие же были. Но блуждали: кого-то им надо было. Маму, маму, конечно. Но остановились на мне. Что-то сдвинулось, отразилось: «Па-па…» – шевельнулись запекшиеся. «Я, доченька, я с тобой!..» – «Па-па… – с трудом, – а где мама?..» – «Так-к!.. пошли!..» – это мне.