Сегодня и завтра, и в день моей смерти. Хроника одного года - страница 31



А в окно видно, как идут по двору двое, большой да маленький. И опять с удивлением, недовольный, что рушится мой устоявшийся взгляд, признаю, что он, Динст, куда лучше тех, наших, на Четвертой госпитальной. Что душа у него есть, хотя и скрипучая. А те двое идут, выбрасывают ноги в такт: раз-раз, раз-раз… В хромовых остроносых ботинках. В таких же, как в блокаду я видел на первых покойниках, когда их везли на саночках. А холодный осенний свет, как на плоских тарелках, лежит на кепках бакинцев.

– Что вы со мной все торгуетесь? – раздраженно вздувает Динст облачко сизого дыма в ответ на мои просьбы заканчивать облучение. – Вы должны понять: если в первый раз не долечить, потом уже… Пять-пять!.. Кто вам сказал, что уже пять тысяч рэнтгенов? Сейчас посмотрим… – перелистнул мякинно шероховатые листы, все в отрубях, словно в тараканьих усиках. – Ну, как вы считали? Еще четыре тысячи. Ну, с кусочком!.. А!.. пусть вас это не беспокоит.

Ты прав, прав, старина, нас другое должно уже печь, в самое темя, но еще по-живому каждый сеанс калил красным железом. Знаешь, Лерочка, что вычитала твоя мама про древних римлян: перед казнью центурион Сульпиций Аспер, покушавшийся на Нерона, сказал тирану: «Я не видел иного способа помочь тебе в твоих пороках». Так и мы с мамой.

Он проходит как будто бесследно – рентген, только вялая, бледная, да еще зацветают ожоги – побурел твой бочок, спина и живот. Дальше – больше: уже калеными утюгами пропечатываются динстовы меты.

– Учитесь властвовать собою – держитесь правой стороны, – бормочу по дороге от Динста.

– А почему правой, папа?

Да потому, что на днях ненароком встретили Малышева, который походя обронил о рентгене: «Смотрите, не переусердствуйте». Но все – забираем. «Что ж… – поморщился Динст, – три сеанса осталось, ну, надо бы больше, н-но!.. раз вы так настаиваете. Хорошо, так и быть. А!.. два сеанса можно и амбулаторно сделать», – убеждал Динст Первый Динста Второго. Нет уж, не жди, не придем.

– Лерочка, домой, домой… – шепчу на ухо.

– Ура… – тихо, устало. – А мама где? – и увидела торопящуюся: – Мама!..

– Что, доченька?.. Ну, чего же ты плачешь? – а сама прячет набухлые глаза.

Часть третья

И падает занавес – завесой дождя. Опустел зал: антракт!.. Самый протяжный. Такой долгий, что и на жизнь временами даже запохаживается. Со всем ее кандибобером. Брызжет сверху не солнце, но люстра, а все-таки светом. Рдеют в сумраке стулья покинутые, рдеют пепельно и багряно, осенне. Меланхолия в лицах покинутых инструментов: меднорожих тарелок, скрипок телесных, женоподобных виолончелей и даже у вздутого барабана. А в проломы вливается гул – отдаленно и водопадно. Мы не слышим, не слышим. А вокруг нас уж рабочие (на копытах, рогатые) тенями (не бренчат, не тревожат) что-то тащат, уносят, волокут да пристраивают. Там, на заднике, дрогнула вдруг, похилилась, начала падать золотая игла Петропавловской крепости. И откуда-то поднялись, замерли вычурные церковные луковки. Это Храм на крови? Наш? Боже мой, да ведь это Василий Блаженный! Почему, откуда он здесь? Но молчат непарнокопытные. Не спеша подлаживают к безмолвному храму ощеренную зубцами стену. Из древнего кирпича. Без пилы, без гвоздя, без живого плотничьего повизгиванья. Мы не спрашиваем, не слышим, не видим – трое нас, кого еще надо?

Вечер, тихо, ты спишь после ванной. «Смотри, сегодня поела, – говорит Тамара. – Ну, хоть столько. И не тошнит. Господи, если бы все наладилось… – испуганно смолкла. – Вот окрепнет немножко и надо бы в школу. Что там у нас с деньгами? Хоть бы мелкие долги раскидать».