Семь писем о лете - страница 3



Доктор, ее amant, затерялся на фронтах. Потом, как выяснилось позднее, по заданию комиссариата организовывал госпитали то здесь, то там. Но в один прекрасный час вдруг оказался в Петрограде, только что сделавшемся Ленинградом, и стал одним из ведущих хирургов в том самом медицинском институте, где работала Надежда. Они встретились и узнали друг друга.

Он скоро исчез, но родилась Настя. По версии Надежды Игнатьевны, Настин отец умер от гриппа, так и не увидев дочери. Писем, однако, никаких не сохранилось и портретов тоже, а Надежда Игнатьевна носила девичью фамилию – Афанасьева, которую передала Насте.

Утаивание имени Настиного отца объясняться могло разными причинами: выслан или расстрелян (тогда подметали тех, кто был связан с эсерами) или эмигрировал одним из последних. Но это версия Настиного сына – Асиного деда. На самом деле мало ли что могло быть. Любовная измена, потеря интереса, разочарование или страшная ссора на профессиональной почве. Мало ли…

Отчество Настино было Александровна, но, откуда оно явилось, никто теперь не знает.

С родителями Надежда Игнатьевна, видимо, порвала еще в ранней эмансипированной молодости и никогда о них не упоминала и даже случайно не проговаривалась. На вопросы Настины о бабушках и дедушках отвечала: их нет и замыкалась наглухо.

Как бы там ни было, растила она Настю одна. Родила в институте, где работала, и вскоре получила комнату в доме неподалеку, в том самом «доме с башнями», в коммунальной квартире на шесть семей, окнами выходящей на Большой проспект. Это было весьма пристойным жильем, в особенности по сравнению с углом в барачном общежитии, где она ютилась лет… Лет семь получается? Да, лет семь или восемь – с семнадцатого-восемнадцатого по двадцать пятый – двадцать шестой, когда родилась Настя.

Обживались по бедности очень постепенно, выстраивали жизнь от печки, вернее, от ее четвертного сектора, выступавшего в комнату. Сначала у печки поставлена была лежанка, сколоченная институтским плотником. На лежанку Надежда положила свой старый сбитый в блин, матрасик и две подушки, одну побольше, другую маленькую – к стенке – для Насти. Скарб хранили в ящиках, Настино барахлишко – в шляпном коробе из тонкой лакированной фанеры.

Позднее появились стол, комод, трон с высокой, выше головы, резной спинкой и мягким сиденьем и две табуретки. Когда Настя подросла, купили ей диванчик-оттоманку. Жизнь подналадилась, появились на окнах занавески с рукодельными прошивками понизу вместо прежних вырезных бумажных кружев, которыми завешивали окно. Появились плетенные кругами половички и длинная голая, но роскошно цветущая красными букетами герань на подоконнике.

И невесть откуда взялось в комнате на сумрачной стороне Большого проспекта солнце, и днем повадился спать на Настиной оттоманке соседский рыжий кот-мышелов, исправный ночной охотник.

– Мсье Коконасс, мон шер, где ты, змей, пропадаешь?! – иерихонским гласом звала его хозяйка, супруга дворника (парочка была из недорезанных). – А вот молочка паршивому коту!

– Жюстин, не срамись – не ругайся как ломовой извозчик! Ты мне лучше молоко в чай вылей, – ворчал супруг-дворник. – А этому налетчику и воды довольно мышей запивать.

– Устинья Леонидовна, Кока у нас спит, – сообщала Настя, выглядывая из комнаты. – Он не мешает.

– Не храпит? – интересовалась соседка.

– Нет-нет…

– Тогда молоко тебе в чай, Илья! Не то прокиснет…