Серафима - страница 12
Эта ночь была бесконечной. Сима забывалась в вязком полусне, кренясь к прикорнувшей рядом Нине, но ветер истерически взвизгивал в печной трубе, и она просыпалась, оглядывала маленькую комнатку, набитую вповалку спящими, шевелящимися привидениями, слабо освещенными неверным, красноватым колеблющимся светом.
Младших удалось пристроить на скамейке, закутав в одеяла. Иосиф Михайлович не спал, он согнулся у печки, подкладывая изредка угольки в ненасытную топку, и тогда освещалось рельефными бликами лицо, прорезанное угольными, глубокими сабельными тенями. Мерзли и затекали ноги, пробирала и колотила мелкая дрожь, и Сима осторожно, чтобы не задеть лежащих, пробиралась поближе к печке, трогала озябшими руками теплый печной бок.
– Ну что ты не спишь, Симочка? Еще до утра далеко, нужно поспать. Завтра у нас трудный день.
– Не спится, Иосиф Михайлович, все какие-то плохие мысли. Да и холодно, никак не согреюсь.
– Вот, возьми мое пальто, я у печки, и мне все равно не уснуть. Обязательно поспи.
– Я боюсь за ребят, как они все вынесут. Особенно за Риммочку, она вчера сильно кашляла. Я все думаю, за что Бог посылает им такие испытания? Ну, мы – взрослые, нам легче, а детям…
– Симочка, Бог здесь совсем ни при чем. Зло на земле творят люди и только люди, – он помолчал. – А наш христианский Бог… наш милосердный христианский Бог безучастно наблюдает за всем этим безобразием. А нам остается только терпеть. Вот кончится война… Ну все, иди спать.
И снова – бессильная, обрывающаяся нить голой лампочки, снова мохнатое, катящееся чудовище наступает на Симу, плюется зловонной комендантской слюной, ревет, и ей нужно руками и спиной защитить детей, не отдать их чудовищу. А ноги приросли к полу, ватные, вялые руки не могут подняться, и она просыпается с сильно бьющимся сердцем. Проснулась, кашляет и плачет Риммочка, и Сима берет ее на руки, успокаивает, дает попить из бутылочки. Грязно-серая предрассветная жижа сочится из окошка. Еще немного потерпеть…
Утром все чувствовали себя разбитыми, сипели разрушенными голосами, смоченными носовыми платками протирали детские личики, пили тепловатый кипяток, пахнувший ржавчиной и станционным сортиром. Вчерашний ветер сеял мелкий злой дождь, но к полудню солнце прорвало тяжелые, свинцовые пласты облаков, и оттуда, от солнца, проявилась медленно ползшая пара быков. Солнечные лучи осветили их ярко-рыжие, как Геркина голова, спины и зажгли янтарь рогов. Быки были запряжены в длиннющую повозку, мажару, с крутыми деревянными ребрами, перевязанными лохматой веревкой. На мажаре приехали придурковатый ездовый в залатанной телогрейке, рваной солдатской ушанке с торчащими врозь ушами, и круглый «боровичок» в малиновых петлицах, отрекомендовавшийся комендантом поселка номер двадцать четыре.
«Боровичок» из полевой сумки вытащил лист бумаги и долго мучился с трудными немецкими фамилиями. Все сошлось, кроме одного, старого Фельдмана, умершего по дороге от сердца. Представители Органов работали четко, вот только с Фельдманом случился прокол, но комендант напишет докладную, там проверят и снимут с него этого Фельдмана.
– С этого дня вы поступаете под мой надзор, – расхаживал перед нескладно сгрудившимися приезжими комендант. – Раз в неделю должны являться ко мне в комендатуру на отметку, отлучаться из поселка – только по спецразрешению. А сейчас – вещи, малых детей и кому трудно ходить – грузить на подводу, кто может ходить, пойдет пешком. До поселка отсюда – двадцать восемь километров, к вечеру доберемся.