Шляхта и мы - страница 17



Его любили. Мирный, благосклонный,
Он посещал беседы наши. С ним
Делились мы и чистыми мечтами
И песнями (он вдохновен был свыше
И свысока взирал на жизнь). Нередко
Он говорил о временах грядущих,
Когда народы, распри позабыв,
В великую семью соединятся.

Однако трезвый исследователь жизни и ее истории, Пушкин не остановился на этой идиллической картине, но рассказал нам о том, что произошло с Мицкевичем после подавления польского бунта 1830 года:

…Наш мирный гость нам стал врагом – и ядом
Стихи свои, в угоду черни буйной,
Он напояет. Издали до нас
доходит голос злобного поэта,
Знакомый голос!.. Боже! освяти
В нем сердце правдою Твоей и миром,
И возврати ему…

Что возвратить? Здравый смысл? Ум? Гений, который немыслим без «исторического ума»? Пушкин не сказал. Стихотворенье оборвано. Но можно догадываться о том, что он подразумевал и предчувствовал. Мицкевич, осевший после неудавшегося польского восстания в Париже, погрузился в омут католического экзальтированного мистицизма, словом, впал в такое умственное расстройство, что даже французские власти, поддерживавшие ради борьбы с Россией шляхетскую эмиграцию, вскоре запретили ему читать лекции в знаменитой Сорбонне.

Реальная история русско-польской «дружбы-вражды» преподнесла мне один незабываемый урок в ту львовскую осень 1963 года.

Однажды мы с Эрнстом Портнягиным, поэтом и геологом, с которым я подружился во Львове, спустились в цокольный этаж отеля Жоржа, где был так называемый Кавказский зал. Там хорошо готовили шашлыки, к которым подавали местное мутноватое розовое вино. Рядом с нами за соседним столиком расположилась компания польских туристов, занимавшихся во Львове скупкой всяческого мелкого добра – электроплиток, слесарного инструмента, деталей, кипятильников, всего, что у нас стоило копейки, а у них значительно дороже. Этакий шляхетско-капиталистический бизнес в соцлагере. Но вели они себя в застолье, как настоящие паны, – шумно кричали, произносили тосты, целовали ручки паненкам, нестройно запевали «еще Польска не згинела». Два пожилых вислоусых поляка лихо спели песенку послевоенных времен:

Мы млоды, мы млоды,
Мы бимбер пьем из шкоды,
Мы бимбер пьем шклянками,
А русские литрами.

Веселые паны с вызовом поглядывали на соседний столик, за которым пили «бимбер» наши гарнизонные офицеры. Один из них, с погонами капитана, не выдержал и в ответ на песенку и шумные размышления поляков о том, что Львов-Лемберг – польский город, повернулся к ним:

– Вы правы. Львов после войны действительно мог быть в составе Польши. А знаете, почему этого не произошло?

– Почему, пан офицер, почему? – загалдели разогретые бимбером паны-«челноки».

Капитан загадочно улыбнулся:

– Я слышал, что в конце войны, когда надо было окончательно решать судьбу и послевоенное устройство Польши, руководство польской компартии во главе с Берутом пришло на прием к Сталину. Долго обсуждали, какой быть Польше, кому передать власть в разрушенной стране, и когда речь зашла о будущих границах Речи Посполитой, Сталин взял указку, подошел к карте и очертил пограничные контуры новой Польши. Поляки заметили, что Львов в эти границы не вошел. Один из приближенных Берута не выдержал:

– Товарищ Сталин, но ведь Львов никогда не был русским городом!

Сталин затянулся трубкой, выпустил из-под усов облачко дыма и произнес:

– Да. Ви прави. Львов никогда не бил русским городом, но Варшава била…