Шляхта и мы - страница 33



Я сказал ему: – Гагарин!
Я сказал: – Борьба за мир!
И ответил англичанин:
– Битлзы! Англия! Шекспир!
Чтобы не угасла тема,
Я изрек без лишних слов:
– Черчилль! – И тогда мгновенно
Он парировал: – Хрущев!
Стопки сдвинули со стуком,
Молча выпили за жизнь
И, довольные друг другом,
Улыбаясь, разошлись.
Слава людям знаменитым —
Будь то вождь или король,
Космонавтам и министрам,
Кинозвездам, футболистам,
Лишь бы имя, как пароль.
Он доволен – я доволен,
Каждый при своем уме,
Каждый, к сожаленью, волен
Жить, как хочет, на земле.

Это были стихи о политической свободе, правах человека, о том, что и мы, и Польша, и весь мир имеют право жить, как им хочется, за все страдания и жертвы, принесенные на алтарь свободы во времена новейшей истории. Каменные почерневшие остовы зданий, оставленные поляками как память о Варшавском восстании 1944 года, потрясали мою душу. Сейчас эти развалины снесены, но тогда они мрачно и величаво высились среди разноцветных и шумных кварталов. Однажды я увидел, как какая-то лощеная европейская пара подъехала на «Мерседесе» к руинам, молодой человек с дамой, затягиваясь дорогими сигаретами, поглядели на священные камни и покатили дальше по Иерусалимским аллеям. Я почему-то решил, что это были шведы (как представители самого богатого и благополучного народа равнодушной Европы), и написал вслед за Давидом Самойловым свою апологию Варшавского восстания, глядя на закопченные стены, которые Самойлов увидел зимой сорок пятого года:

По «Гранд Отелю» бродит швед,
Скучает с длинноногой шведкою.
Он, видимо, объездил свет
и утомился жизнью светскою.
Он на машине подлетел
К руинам взорванного здания
И, хлопнув дверцей, оглядел
Следы Варшавского восстания…
. . . . . . . . .
Пускай распнут! Пускай сомнут,
Но есть у нации наследие,
И эти несколько минут
Облагородили столетие!
Жиреет плоть, дымится снедь,
Но где-то рядом в смежной области
Живут поэзия и смерть,
Сопротивляясь вечной пошлости.

Я вспоминаю об этом прямом объяснении в любви к Польше, чтобы отстранить все возможные упреки в предвзятых страстях и чувствах касательно нашей взаимной истории. Ведь такое стихотворение мог бы написать главный герой великого фильма «Пепел и алмаз», если бы по воле Анджея Вайды он не погиб в 45-м…

Так что в 1964 году я был не менее страстным полонофилом, нежели многие наши советские поэты. И если «полонофильство» стало постепенно покидать меня, то объяснение этому может быть только одно: я медленно, но настойчиво влезал в глубины нашей истории.

Но не все же время я созерцал священные руины! Мы, конечно же, заходили в Союз польских писателей, где была своя иностранная комиссия с вежливыми паненками; на встречу с нами пришли известные польские литераторы Фидецкий и Помяновский. Они, оказывается, знали своих московских соплеменников и все последующее время в Варшаве не отходили от них, постоянно консультируя, как выступить на польском радио, получить небольшой гонорар, сделать скромный бизнес, обменяв на черном рынке наши красные десятки на польские злотые.

Маркитанты обеих сторон,
люди близкого круга, почитай,
с легендарных времен
понимают друг друга.

Естественно, что мы были приглашены на литературный вечер в Прахову Башню (или в Старую Праховню?), где я впервые для зарубежных поклонников поэзии прочитал свои стихи «Пепел и алмаз», стихотворенье о руинах Варшавского восстания и с особым успехом – «Польша и мы» Бориса Слуцкого. Мне даже аплодировали стоя. Однако на обратном пути в Россию я постепенно опомнился, и мой польский цикл завершился традиционным для русского поэта покаянием: