Шпион императора - страница 12
Насчет речи он, пожалуй, прав, про то еще и матушка покойная наказывала, царствие ей небесное, – Боже, мол, тебя упаси разучиться по-нашему, а то будешь тогда неведомо кто – и отсель оторвался, и туда не пристал… Ну, а платье – может, оно московского-то крою и удобнее, и смотрится благолепно, однако тут не Москва, а в чужой монастырь лезть со своим уставом – то глупство. Пригласят тебя к тем же Ольшевским, а ты явишься в долгополом кафтане, да еще поверх «охабень» какой-нибудь надень, а на голову насади горлатную шапку высотой в пол-аршина – попробуй в таком виде пригласить кого на мазурку! Всякая панна от тебя шарахнется, как от монстра… Польское платье, кстати, не так уж отлично от нашего – кунтуш, шаровары, сапоги – так же и удобно, и ладно. Вот французское когда приходится надевать, то сущая беда, в одних лентах да кружевах заблудишься невылазно. А оно – с легкой руки Анри Анжуйского, ни дна ему ни покрышки, – оно все более в моде… Да и в Вене той же не очень разгуляешься в польском, ежели вслух мальпой не обзовут (посмел бы кто!), то про себя уж точно подумают…
Опять эта Вена лезет в голову! Юрий – он же Георг, он же пан Ежи Лобань-Рудковский – в сердцах бросил ножнички, которыми тщательно подравнивал тонко подбритые усы, вскочил, прошелся из угла в угол и снова присел к зеркалу. Ехать, не ехать? Да нет, без батиного совета тут не решишь. Поехать страсть как хотелось бы, Москва издавна – еще с отроческих лет – представлялась ему чем-то дивным, манила издалека с силой неодолимой, как может манить некое сонное видение или образ из сказки. С матушкиных слов, верно. Отец о Москве вспоминал реже, вроде бы даже и неохотно, словно его что сдерживало. Матушку же послушать было – замечтаешься, стольный град Великой Руси вырастал с ее слов в нечто такое, чему не сыскать подобного, – украшенный дивными храмами, шумящий необозримыми садами… Скорее всего, в ней говорило то, что французы называют «ностальжи» – по-русски это не знаешь как и сказать, ну вроде как тяга к родным местам. Он ведь, когда только поступил в «Каролинеум», тоже испробовал это на себе – до того было тоскливо, до того тянуло обратно. Редко какой город сравнится с Прагой по пышности и лепоте, а на все эти палацы и костелы и глянуть не тянуло, зато как помнился Рудков – затерянная в волынской глуши кучка холопских избенок да свой дом, хотя и просторный, и обжитой, но рубленный без затей из той же сосны, с оленьими рогами по обоим концам высокого охлупня…
Потому и помнился, что свой, родной с младенчества, иначе же – чему там любоваться? Верно, и матушке так же помнилась Москва; побывавшие там иноземцы, с кем доводилось говорить, отзывались иначе – Москва де и неухожена, и застроена несуразно и наспех, от пожара до пожара. Там лишь цитадель хороша, возведенная тому лет сто италийскими мастерами, а русские каменного строения избегают, боятся. Оно конечно, в бревенчатом доме дышится вольготнее, однако чтобы весь город – да еще стольный – был из дерева, это поистине удивительно. Как откажешься от случая увидеть такое?
Положим, дело не в любопытстве. Юрий довольно поездил и столько повидал разных див, что вряд ли еще один незнакомый доселе край может его чем-то удивить. Видел он и шпиль костела в Ульме, выше коего нет строения во всем христианском мире, и наклонную звонницу в Пизе, что была низвергнута кознями чернокнижников и уже в падении остановлена молитвами увидевшего злое дело благочестивого инока. Так и стоит внаклонку уже триста лет, являя собою зримый пример ничтожества всех ухищрений врага рода человеческого. Поэтому едва ли поразит его московская цитадель, этот построенный ломбардцами «кремль». Сомнительно, чтобы он оказался лучше пражских Градчан. Тут другое! Как это ни удивительно, матушка словно оставила ему в наследство свою «ностальжи» – хотя непонятно, как оно могло статься.