Шпион, которого звали Чарли Паркер - страница 2



– Мы – Империя, мы – британцы…

– Когда мы уйдем, Индия погрязнет в склоках. Эти макаки, здешние феодальные князьки тотчас перегрызутся друг с дружкой…

– Заполыхает война, будет глад и мор… Придет чума… Города опустеют…

– Позвольте заметить, господа, настанет форменный конец света, апокалипсис…

– Индия сгинет, распадется на части. Останется в легендах и мифах. Разделит судьбу Атлантиды…

– И вот тогда эти дикари приползут к нам на брюхе умоляя вернуться…

– Позвольте заметить, господа, конец света уже близок…

– Да, что вы господа, все о политике, да о политике. Дамы скучают…

– А давайте петь романсы Вертинского!

– А давайте! Только, сперва, исключительно ради тонуса, хороший глоток бренди.

– Прозит! – говорит полковник Хопкинс, поднимая широкий стакан.

Как и ныне полковник крепок и в меру упитан и так же пронзительно сверкает стеклышко монокля в глазу, только виски не припорошены еще сединой и вместо неброского и словно бы пыльного штатского костюма на нем в тот вечер сидит, как влитой, парадный мундир колониальных войск с аксельбантами и орденами. Гости поднимаются из-за стола. Звенят бокалы. Красноватый свет ламп дробится в хрустале. Над крышей особняка, в пыльном индийском небе вселенским костром догорает эпоха.

Моя мать проходит сквозь отворенные окна в гостиную, садится за рояль и наигрывает, напевает в полголоса романсы Вертинского. Смеркается. Возле ламп кружатся мотыльки и бьются о стекло. Кимбол О’ Хара, мой отец, без кителя и с банджо в руках, присаживается на ступеньки веранды. Печальные песенки Вертинского позабыты. У отца густой сочный голос, и он поет неприличные куплеты. Рядом с ним, обняв отца за плечо, сидит полковник Хопкинс. Похоже, они закадычные друзья. Гости уже изрядно напились, все хохочут и отплясывают джигу. За забором, потревоженный неурочным шумом, трубит соседский слон. Потом все идут на речку купаться, а мама остается дома, она неважно себя чувствует. Она бледна.

В тот вечер, сидя в кустах рододендрона и внимая звукам чужого веселья, я с отчетливой тоской понял, что мне не унаследовать царства, никогда не войти в этот сверкающий мир, не быть таким элегантным, ловким и веселым, как отец, и таких друзей, как полковник Хопкинс у меня тоже не будет. Когда гости ушли купаться, я вылез из кустов и вошел в дом. Там в гостиной, в кресле, подле рояля сидела моя мать, укрывшись от ночной прохлады вязаным пледом. Мать молча погладила меня по голове и поднялась, чтобы затворить окна. Она сделала только шаг, как ноги у нее подломились, и она, потеряв сознание, упала на пол. Той же ночью она умерла от холеры… Нет-нет, перебиваю я сам себя, такого не могло быть. Моя мать умерла от холеры в Фирозупре, это правда, я теперь отчетливо это припоминаю. Только она, должно быть, долго болела, и были тоскливые пепельные вечера, и нехорошая тишина в комнатах, и этот доктор со смешными, будто бы нарисованными усами, неслышно идущий по глянцевому коридору к светлому прямоугольнику отворенный двери. Все это было, только я этого не помню, а помню именно так. Тот золотой и лиловый вечер и пустота в доме и оглушительный треск цикад, и жирные ночные мотыльки вьющиеся вокруг ламп, и, как мать, придерживая шаль одной рукой, поднимается с кресла, делает шаг, и у нее подламываются ноги…


– Может, ты встречал моего отца? – спрашиваю я проводника-метиса. – Он тоже работал проводником на Синдо-Пенджабо-Делийской дороге!