Симфония времени и медные трубы - страница 46
Кухаров очень искренно говорил о своей преданности семье, о своей жене, ребёнке, стремлением к ним он объяснял и своё бегство из лагеря. И, заканчивая своё повествование, Кухаров заключил так:
– И вот вдруг вы суёте мне револьвер, деньги! Ну деньги-то пустяковые, но ведь револьвер-то может принести любую сумму, было бы желание и немного умения! Кому же вы всё это отдавали? Как же это можно так?
Егоров внимательно посмотрел в глаза Кухарову, помолчал и обратился к нему:
– Ну, Кухаров, скажите мне теперь вот что: для чего вы мне всё это рассказывали? Как рассматривать этот ваш рассказ? Как исповедь? Так ведь я не священник и простить вас за ваши грехи не могу, права не имею! Как желание излить душу? В таком случае вы должны были излить её в своё время перед следователем, прокурором, в лагере, наконец, где вы были! А я-то при чём? Ну а всё же, если уж вы мне поведали свои, и свои, прямо скажем, серьёзные, преступления, то давайте сделаем так: больше об этом говорить не будем! Будем жить по-другому. Так или иначе, вы в настоящее время в Красной Армии. Вам, так или иначе, доверили самую почётную, самую дорогую и священную для всех советских людей обязанность – службу в Красной Армии! Вы понимаете это? Отдаёте себе в этом отчёт? Вы подумайте над этим, и очень серьёзно подумайте. Ну так вот! А я и все мы рассматриваем вас как военнослужащего, и как военнослужащего вас никто не может унизить, оскорбить ваше достоинство. И мне кажется, что здесь, в Красной Армии, вас никто не упрекал, не вспоминал ваших прежних поступков! Во всяком случае, я себе этого не позволял. Так и служите честно, добросовестно, старайтесь быть образцом в дисциплине, в выполнении уставов, и ваше пребывание в армии, в любом месте, при выполнении любых обязанностей, будет всегда отмечаться положительно. Ну а уж если вы позволите себе нарушать армейские порядки, заводить свары, скандалы, склоки, тогда уж не обижайтесь! Я первый обращусь к командованию с просьбой задать вам по заслугам! Это вы помните. И никакого заступничества с моей стороны не будет. И помните, моё слово твёрдо, и решительность мою вы знаете! И, пожалуйста, не козыряйте тем, что ваш «капель» – гражданский. Все мы были гражданскими, а теперь время переменилось и все гражданские стали военными, в том числе и вы, и я, тысячи, сотни тысяч других! Вам всё ясно?
– Ясно… всё ясно, – ответил Кухаров и встал со своего места. – Разрешите идти, товарищ старший лейтенант?
– Куда же, собственно, вы сейчас пойдёте? При себе я вас не держу, занимайтесь своим делом, – ответил ему Егоров и начал просматривать свои ноты как ни в чём не бывало.
Через час пришли музыканты. Тишина была нарушена. Егоров работать больше не стал. От этого вечера он получил всё, что ему хотелось. Он услышал чистосердечные признания Кухарова, а личное признание всегда дороже изложенного на бумаге канцелярским стилем.
Почему-то Егоров был спокоен за Кухарова. Появилась какая-то уверенность в том, что Кухаров будет служить хорошо и никаких чрезвычайных происшествий не принесёт.
Своего отношения к Кухарову Егоров не изменил. Но отношение Кухарова к Егорову переменилось. Егоров не понимал и не догадывался о перемене этого отношения, но скоро стал замечать, что этот уголок в оркестровом доме, где стоял его стол и были его принадлежности, стал выглядеть как-то более опрятно и аккуратно. Вдруг на его пульте появлялись новенькие, тщательно отшлифованные наждаком, дирижёрские палочки, были даже с художественной нарезкой! Потом он обратил внимание на то, что вдруг пуговицы на его шинели оказывались ярко начищенными (пуговиц-то было только две, и то на хлястике, но блестели они как настоящее золото). Дошло дело до того, что однажды он обнаружил свои перчатки, на которых было несколько потёртостей, а проще говоря, дырочек, очень аккуратно заштопанными. В конце концов он обратился с вопросом к старшине Сибирякову. Старшина, дескать, всё должен понимать и во всём разбираться.