Симфония - страница 4
И он бросил чтение. Подошел к огромному зеркалу, висевшему в соседней комнате. Взглянул на себя.
Перед ним стоял бледный молодой человек, недурной собой, с шевелюрой, всклокоченной над челом.
И он показал язык бледному молодому человеку, дабы сказать себе: «Я безумный». И молодой человек ему ответил тем же.
Так они стояли друг перед другом с разинутыми ртами, полагая один про другого, что тот, другой, и есть поддельный.
Но кто мог сказать это наверняка?
Чтоб рассеяться, он подошел к разбитому пианино. Сел на табурет и открыл крышку.
И стало пианино выставлять свою нижнюю челюсть, чтобы сидящий на табурете бил его по зубам.
И философ ударил по зубам старого друга.
И пошли удары за ударом. И прислуга философа затыкала уши ватой, хотя была она в кухне и все двери были затворены.
И этот ужас был зуд пальцев, и назывался он импровизацией.
В соседнюю комнату была дверь отворена. Там было зеркало. В зеркале отражалась спина сидящего на табурете перед разбитым пианино.
Другой сидящий играл на пианино, как и первый сидящий. Оба сидели друг к другу спиной.
И так продолжалось до бесконечности…
Но позвонили. И философ, закрыв крышку пианино, ушел в соседнюю комнату.
Комната осталась пуста: только Критика чистого разума лежала на столе.
Вошедшая женщина в черном равнодушно глядела на Критику чистого разума, подперев рукой в перчатке свое худое, морщинистое лицо.
В руке она держала ридикюль… Уже солнце склонялось; из огненно-белого становилось золотистым…
В нижнем этаже кому-то выдернули зуб.
Но вошел причесанный философ и любезно попросил свою гостью в гостиную.
Гостиная мебель была в чехлах. Черная гостья села боком к огромному зеркалу. Она была родственницей и завела речь о печальных обстоятельствах.
У нее умер сын. Сегодня она схоронила его. Теперь она осталась одна во всем мире.
Никого у нее не было. Никому она не была нужна.
Получала она пенсию. Уже десять лет ходила в черном.
Так она говорила. Слезы не капали из глаз.
И голос ее был такой же, как всегда. Постороннему казалось бы, что на губах ее мелькала улыбка.
Но это было горе.
Она рассказывала о смерти сына таким же тоном, каким вчера заказывала обед, а два дня тому назад она так же жаловалась на дороговизну съестных припасов.
Уже она привыкла к печали; мелочи и важные события вызывали в ней одинаковое чувство.
Она была тиха в своей скорби.
Уже она кончила и сидела, опустив голову, перебирая пальцами в перчатках свой ридикюль.
А он стоял перед ней в деланной позе, чистил ногти и говорил: «Нужно смотреть на мир с философской точки зрения».
Но тут позвонили. Он попросил по-родственному обождать, а сам поспешил выйти навстречу гостю…
В соседней комнате стоял Поповский, держа под мышкой житие святых Козьмы и Дамиана.
Пожали, руки. Заговорили так, как будто оба они были ангелами.
С невинной улыбкой обсуждали состояние погоды… Потом молчали… Потом философ ударил рукой по Критике чистого разума и сказал: «Тут есть одно место…»
И все пошло как по писаному.
Скоро Поповский скривил свои тонкие губы: это означало, что он – насмешник; скоро он стал оглядываться, нет ли здесь черта; это означало, что он – церковник.
А его противник с красиво-деланными жестами расхаживал по комнате, выводя из Канта Шопенгауэра.
Скоро все смешалось: были слышны лишь отрывочные восклицания: «Постулат… Категорический императив… Синтез…»
…А… в соседней комнате сидела черная гостья, подставив свой профиль огромному зеркалу.