Синдерелла без хрустальной туфельки - страница 17
– А вы не обижайтесь, ребятки. Так уж жизнь наша дурная устроена, что поделаешь. Тогда же все перепугались до смерти, когда с вашим отцом так круто разобрались, да забились в норы свои да щели поглубже. А попозже выползли из них и живут теперь так, чтобы старого, не дай бог, не вспоминать да беды на себя не накликать. Каждый за свою собственную нательную рубашку больше всех боится да провалами в памяти от плохих тех воспоминаний отгораживается…
– Да мы и не обижаемся. Мы вообще не из обидчивых, вы же знаете, – великодушно махнула рукой куда-то в сторону Василиса, словно обращалась сейчас не к Вениамину Алексеевичу, а к тем самым перепуганным, которые попрятались в норы да щели, оберегая свои близкие к телу рубашки.
– А вы, дядя Веня, тоже в свою нору забились, да? Вы же тоже к нам не пришли…
– Петя, прекрати! Чего это ты прямо как с цепи сорвался… – укоризненно проговорила Василиса брату и взглянула виновато сверху на опущенную пегую голову Вениамина Алексеевича.
– Выходит, и я забился, Петро, – с грустным и глубоким вздохом проговорил тот и поднял на них больные слезящиеся глаза. – Вот меня судьба за это и наказала…
– А вы чем сейчас занимаетесь, Вениамин Алексеевич, работаете где-то?
– Нет, Васенька, не работаю. Не берут меня никуда. Тоже шарахаются как от прокаженного… Да и возраст, знаете… Это отец меня ваш на крылья тогда посадил, вот и возомнил я о себе невесть что. Я ему очень поверил, отцу вашему. Поверил в эту принципиальность его, честность да порядочность в делах, и сам его ни в чем ни разу не обманул, ни одной копеечки не присвоил. А только видите, чем все это закончилось…
Умным он был, конечно, мужиком, а одной вещи так и не понял – нельзя эту свою порядочность природную железобетонным щитом впереди себя выставлять, надо ее, родимую, наоборот, прятать от всех да в тылу глубоком держать. Похитрее быть надо, поизворотливей, не соваться куда не следует со своей честностью да чистоплотностью!
– Нет, не согласна я с вами, Вениамин Алексеевич! Отец наш был таким, каким был. И его уважали все за это. Может, особо не любили, но уважали. И мы его уважаем, и любить, и помнить будем всегда именно таким вот, и говорить плохо о нем не позволим… И вам тоже не позволим!
Василиса осеклась вдруг и замолчала. Стало почему-то ужасно неловко выговаривать эти жесткие, в общем, слова старому и больному человеку. Чего это она – прямо не лучше Петьки. Он помянуть отца ее пришел, а она разгневалась, видите ли. Отец вот всегда говорил, что нельзя сердиться на слабого. Говорил, если сердишься на слабого, значит, ты еще слабее. И не сердиться на него надо, а пройти мимо побыстрее, и не заметить постараться этой его злобы… И пусть он, Вениамин Алексеевич, говорит себе что хочет. Может, ему так легче? Она-то знает, что отец ее никогда и ни за что на свете не стал бы изворачиваться и подстраиваться под чужие требования, и действительно жил так, как считал нужным, и правильно его коллега сейчас сказал про природную его железобетонную порядочность…
– А мама ваша где теперь, ребятки? – миролюбиво произнес вдруг Вениамин Алексеевич, нарушив неловкую паузу. – Почему она не пришла мужа своего помянуть?
– А она у нас замуж вышла, знаете ли. За немца. В Германию к нему жить уехала, в Нюрнберг…
– Ничего себе… Значит, вы тут с больной бабкой справляйтесь как хотите, а она там жить будет, припеваючи?