След «Семи Звезд» - страница 11



В этих проказах Иван не был заводилой, но и задних не пас. Был, как все. Озоровал и учился, учился и озоровал. Математика, российская и латинская элоквенция[1], священная история… В слишком больших количествах всего этого ни один растущий ум не выдюжит. Надобно ж иногда и отвлечься, чтоб раньше времени не состариться да не одряхлеть.

А денег катастрофически не хватало. Студенческое жалованье – три с полтиной на месяц. Много не погуляешь. Тем более, что за каждую провинность взимались штрафы.

В марте пятьдесят первого Ивана, что называется, понесло.

Его со товарищи отпустили в город, сходить в церковь. Они же, шалопуты, вместо того решили просто прогуляться по Невской першпективе, поглазеть на хорошеньких барышень. И надо же такой беде приключиться – нарвались на ректора.

Убежать убежали, но Крашенинников – стреляный воробей, хоть и профессор: его на мякине не проведешь. Такой глазастый да памятливый, просто жуть. Всех до единого запомнил и, явившись в университет, велел посадить в карцер.

Довольный собой, Степан Петрович пошел домой обедать. Разумеется, не хлебом да водой, на кои обрек провинившихся воспитанников.

Только он сел за стол, как в дом к нему ворвался разъяренный Иван и принялся кричать на ректора, осыпать его бранными словами, выговаривая за несправедливые наказания. Бедный профессор, гоняемый из угла в угол, вынужден был слушать упреки и угрозы студента.

Утомившись, Барков наконец заявил, что будет рад отсидеть свое в карцере, однако напишет жалобу академическому начальству.

Дверь едва не слетела с петель, когда он хлопнул ею, убираясь восвояси… однако ж не в карцер, как обещал, а по квартирам других профессоров. В первую очередь – заступника своего и ходатая Ломоносова, рассмотревшего в шестнадцатилетнем воспитаннике Лаврской семинарии «острое понятие» и способность к учебе, а потому настоявшего на зачислении Баркова в университет. Здесь он тоже поносил на чем свет стоит Крашенинникова и своих друзей-приятелей, не сумевших дать ректору отпора.

Понятное дело, Степан Петрович обозлился выше всяческой меры. Написал рапорт самому президенту Академии – графу Кириллу Разумовскому, в коем заявил, что ежели сей проступок будет отпущен Баркову без штрафа, «то другим подастся повод к большим наглостям, а карцер и серый кафтан, чем они штрафуются, ни мало их от того не удержит».

Его графское сиятельство изволило рассудить, что господин ректор в этом споре, несомненно, прав, а потому велело означенного студента «за учиненную им продерзость, в страх другим, высечь розгами при всех». Но в конце суровой резолюции все же приписало и для Крашенинникова особый пунктик, чтоб тот впредь «о являющихся в продерзостях, достойных наказанию, студентах представлял канцелярии, отколе об учинении того наказания посылать ордеры, а без ведома канцелярии никого тем штрафом не наказывать».

Тут бы Ивану и уняться. Но уже неделю спустя после экзекуции он, отлучившись из Академии, вернулся в нетрезвом виде и произвел такой шум, что для усмирения его товарищи были вынуждены позвать состоявшего в университете для охранения порядка прапорщика Галла.

Завидев приближающегося к нему дюжего цербера, поигрывавшего шпагой, Ваня и выкрикнул страшную фразу, означавшую, что ему ведомы некие преступные умыслы против особы государыни.

– Слово и дело!

И враз оплыло недоумением суровое лицо прапорщика. Охнули соученики. Нахмурился и схватился за сердце профессор Крашенинников, а потом с безнадежной тоской посмотрел на неразумного: авось одумается. Однако тот уже закусил удила.