Смерть Вазир-Мухтара - страница 32



И вдруг он откинул голову.

– Что же сказал Пушкин? – приподнял он бровь. – Пушкин сказал: запрещу печатать. Личность и неприличность. Я его так в восьмой главе «Онегина» отделаю, что он только почешется. Это его слова, слово в слово, он при мне это сказал.

– Ты же говоришь, что тебе это Греч рассказывал, – медленно покачиваясь, сказал Грибоедов.

– Греч, но дело было при мне. Теперь ты понимаешь? Орет на цензуру, вольнолюбие, да и только, а сам разве не вводит цензуру? И притом если бы сам не был пасквилянт. А то ведь пасквили и пасквили… А попробуй запретить ему ругаться, так это стихи, вдохновения, сладкие звуки и молитва. И ведь ввернет в восьмую голову такое, что тот бедняк прямо… – Тут он не нашел подходящего слова. – Прямо-таки ходишь и голову гнешь, не то пропадешь и не откупишься.

– «Лелеешь ты свои красы». – Грибоедов сказал углом рта, сощурил глаз и покосился на Леночку.

– Нет-нет, это не он написал, – захлопотал Фаддей и вдруг обмяк. – Он мне сам клялся, что не он, под честным словом, это кто-то другой, это тот, знаешь, как его…

Он забыл или не знал.

Божился он, как лавочник. Фаддей же был поэт лавок.

Его настоящая жизнь были покупки, расхаживание по лавкам. В чудесных цветных шарах аптек была его Персия. Соленые огурцы в лабазных кадках умиляли его запахом русской национальности. Неприметно он стал ближе к языку лавочников, чем хотел бы. Он торговался с ними изо всякой мелочи и с удовольствием принимал подношения.

Все вместе представилось на миг Грибоедову нелепым. Он только что обманул своего друга, который в этот день продал двух человек самое малое, а теперь они пьют чай, он посмеивается над хозяином, и разливает им чай третья – Леночка.

Он ворвался в квартиру, разбойником пролетел по лебяжьему пуху милых грудей – и вот квартира неподвижна.

Ему было немного жаль Фаддея. Чтобы несколько возвысить его, он стал жаловаться тонким голосом:

– У тебя журнал, сплетни, хорошая жизнь, Калибан Венедиктович…

Но Фаддей с истинной жалостью смотрел на него.

Жалость его была рассеянная.

– А твоя ферзь, – жаловался Грибоедов, – опять со своим Сахаром Медовичем…

Фаддей заерзал и покосился на Леночку. Дело шло о его страсти – хористке, которая ему изменяла, сам же Фаддей Грибоедову это выложил.

– Нет, братец, – лепетнул он, – это не то, это не моя ферзь, у меня и нет ферзи. Вот это твоя ферзь, так она правду теперь с этим, с Сахаром Медовичем, с преображенцем.

Грибоедов обжегся чаем. Он вспомнил, как Катя поцеловала его в голову. Промелькнул витязь с топориком, военные. Фаддей врал о Кате и врал правду. Грибодоев стал страшен и жалок. Жидкие волосики топорщились на висках.

Качнулся на стуле и с недоумением оглядел недоеденную телятину.

Картина колебалась.

И вдруг не выдержала Леночка. Она уже не переводила глаз с мужа на друга. Ее немецкий пухлый рот передернулся по-старушечьи, стал в маленьких морщинах, она все обращала к Грибоедову страдальческие сливы глаз и вот грубо закричала, стала сползать со стула. Грибоедов и Фаддей несли ее на диван, а она мелко дрожала губами, лепетала какую-то дрянь.

Уже отворилась дверь, и к дивану волнообразно метнулась большая Танта, встрепанная со сна. Уже квартира наполнилась кошачьим запахом валерианы.

Фаддей полоскал какой-то стакан, ловко и быстро.

Грибоедов ушел в кабинет.

Когда Фаддей, притворно отдуваясь, пришел к нему и сказал какую-то плоскость: «Женские штуки, ничего не поделаешь», – Грибоедов сидел за столом и быстро листал какую-то книгу. Потом он тяжело встал, взял Фаддея за плечи и, сжав зубы, смотря без отрыва очками, в которых были слезы, на потное безбровое лицо гаера