Сны о Чуне - страница 12



самую зимнюю елку, срубленную навеки.
Тут-то все стали ее наряжать: и Саша повесил шарик,
                                         и Сеня повесил шарик,
а я взял серебристый «Урал» (я думал, что это река) и тоже повесил,
как будто змею из стали, так, чтоб шары засияли
и чтоб огоньки вокзалов засверкали на ветках этих.
«Вот это будет праздник!» – я думал. Но чтоб
                                                по-хорошему,
то лучше бы – с вечным снегом, с сугробами
                                               над головой…
И не беда, что я Чуне
намазал вонючей мазью
ее паршивые уши
и пахнет она калошей
(да, именно: обыкновенной советской старой
                                                           калошей),
но эти четыре года мы были втроем с тобой.

…Утром четвертого воскресенья перед Рождеством два века назад в Пруссии первым делом вешали под потолок комнаты яркую, со многими лучами, светящуюся изнутри желто-красным светом, рождественскую праздничную звезду. Германцы – древний народ, там много чего намешано, есть и залежи язычества, поэтому всё у них (да и у всех народов) теперь в кучу: христианская символика, языческая, просто девичья-любовная. Рождества много, на всех хватит. Хватит и любимому твоему, Жозефина Тауровна, Гофману.

Чуня лежит под одеялом и слушает. Иногда только под сломанным хвостом полижет и снова слушает.

– Двадцать четвертого декабря единственному сыну адвоката Людвига Гофмана и его супруги-кузины весь день не разрешалось входить в проходную комнату, а уж в смежную с ней гостиную его и совсем не пускали. «Что, что же мне приготовили отец и мать?» – думал маленький Гофман. В том-то и дело, что ничего.

(– Как и мне, – говорит Чуня в скобках.

– Замолчи, – говорю я, – или я не буду рассказывать.

– Извините.)



…Когда маленькому Эрнсту Теодору (имя Амадей он прибавит к первым двум позже, сам, от большой любви к Моцарту) исполнится три года, его родители разойдутся – так бывает. Твои родители, Чуня, никогда, наверное, и не жили вместе: привезли твоего папашу Тауро Брауна для случки, потом обратно отвезли, и забыли они друг друга: вот и родители Гофмана тоже разошлись, правда, не так безболезненно.

Маленький Гофман будет воспитываться в доме бабушки по материнской линии: звон чашек, скучное печенье, локти не клади на стол, не горбись, учись хорошо, не болтай. Лучшее, что там будет, – это дядя-юрист, человек странный и одаренный, склонный к сказкам, фантастике и мистике: это и по племяннику потом увидеть можно.

– Ты, кстати, помнишь, Чуня, дом, в котором ты родилась? – неожиданно спрашиваю я.

– Нет, – отвечает Жозефина Тауровна. – Может, и нет его больше на этом свете.

…Я просыпаюсь утром в постели, отяжелевший,
все ужасно болит:
шея, спина, руки.
– Какого хрена, – спрашиваю, – мучить меня
                                                   любовью,
когда мне надо о пенсии
думать.
(Желательно персональной.)
– До свиданья, – кричат на площадке друг на друга
                                                  соседские дети.
– До свиданья, – я отвечаю.
И действительно, до свиданья.
Потому что с утренней елкой, с самой лучшей
                                             елкой на свете
не бывает на самом деле ни прощания, ни разлуки.

Дома Гофмана сейчас тоже на свете нет. Как и матери Чуни, и Чуниного отца, и, наверное, некоторых ее братьев и сестер.

Сейчас можно найти только в книгах и в интернете, как же выглядел Кёнигсберг во времена сказочника. Но вот узнать, как выглядела квартира, превратившаяся в пустырь из-за проделок Крысиного Короля – серого и беспощадного времени, – невозможно. Однако на одном старом фото я этот бывший дом Гофмана нашел. Люди идут в сторону телерадиокомпании «Калининград» и смотрят иногда на большой камень. «На этом месте стоял дом, в котором родился писатель Эрнст Гофман», – гласит надпись на камне.