Сны в руинах. Записки ненормальных - страница 17
– Сиротой… жить в чужом доме, – тихо, извиняясь, она теперь тщательно подбирала слова. – Прости, я забыла, что у тебя семьи нет. Я правда не хотела обидеть, – кажется, это было честно. – Просто ты не представляешь, каково мне тут. Дома меня никто никогда ни разу не ударил, а тут я даже спать боюсь. Сыплют всякую мерзость в постель, тараканов за шиворот бросили. Я как в тюрьме дни считаю… – она умоляюще посмотрела на меня. – Помоги мне, пожалуйста.
Эта пронзительная, неожиданная именно в ней, трогательная искренность, пожалуй, заслуживала прощения. И да, я действительно не представлял, как живётся здесь без друзей, с клеймом изгоя. Тем более в том подлом, жестоком женском мире, где драки коварны, а упавшего и уже униженного врага всё равно будут беспощадно добивать и калечить. Я всегда был здесь «своим» – автоматическое звание, выданное при рождении. И эта негласная бирка защищала меня от многого. Венеция, неосторожно разворошившая какой-то особый, полный ревности и зависти муравейник, не желающая смиряться, упрямой стойкостью ещё больше злившая врагов, теперь надеялась, что я каким-то чудом найду некий значок неприкосновенности и вручу его ей. Очень наивно. Она попала в наш мир и пыталась жить в нём по правилам своего…
Устав усердствовать в извинениях, она отчаянно смотрела на меня. Я не стал больше её мучить:
– Помогу.
Не успев насладиться собственным великодушием, я вдруг оказался в её объятиях, оторопело заглянул в сияющие благодарностью глаза. И она тут же сама застеснялась этой своей порывистости. Вообще, если вспомнить, в Венеции все чувства были как будто сильнее, виднее, активней что ли, чем у большинства. Радость, восторг, злость, ревность, гнев, любовь, ненависть, гордыня – всё это словно было дано с избытком её душе, словно вовсе не знало меры. Может, такой и должна быть нормальная человеческая душа? Радоваться до крика, злиться до мести, ненавидеть до греха…
«Эх, – с опозданием подумал я, – а ведь можно было сообразить прибавить к ночному авансу ещё какую-нибудь приятную мелочь».
– Ладно-ладно, – я спрятал смущение за развязностью. – Только эту речь про сироток и тому подобное забудь и не вспоминай. А то, веришь или нет, но я, может, единственный, кто после такого тебя не возненавидит. Немногим здесь всерьёз, а не напоказ плевать на все эти семейные ценности, – я косо глянул на неё. – Надеюсь, я первый, с кем ты так разоткровенничалась? А то очень не хочется лишиться зубов за «встречание» с тобой.
Она помотала головой:
– Я вообще тут ни с кем не говорю. Ни о чём, – снова строгая, собранная она была похожа на бойца перед важным сражением.
…Я шёл рядом и пытался вспомнить тот момент, когда вдруг перестал верить в циничную сказку, так жестоко придуманную взрослыми. Про родителей, семью, дом, братьев-сестёр. Про мнимую возможность силой воли взять у судьбы то, что она не пожелала дать с самого начала. Когда же я перестал бороться? Когда забил в себе эту иссушающую душу способность лепить из грёз воздушные замки? Ведь наверняка маленьким я доверчиво тянул руки к этой мечте, надеясь, что вот именно эти люди и принесли её с собой.
Слышал, что в детстве меня чуть было не усыновили – по-настоящему, навсегда. Я очень смутно помнил ту семью… В доме было полно игрушек и солнечного света. И кажется, была собака… Нигде больше я не жил так долго – лет до пяти.