Сны в руинах. Записки ненормальных - страница 61



Я не понимал, что происходит. Венеция так близко, что я легко могу прикоснуться к ней. Не об этой ли встрече я мечтал, когда не мог уснуть в казарме? Чего же ждёт моё сердце, чего ещё ему надо?! Я пытался держать в памяти ту ночь, убедить себя, растолкать своё сердце, спешно отыскать те спрятанные ощущения, которые оно, как вор, не хотело мне возвращать. Все те прекрасные фантомы любви и восторга ускользали теперь, пропадали, как долго и неумело хранимые ценности, рассыпающиеся в прах при первом же прикосновении. Будто я ленился удержать их, не хотел принять эту иллюзию эмоций, навязанную сознанием обязанность чувствовать. Равнодушие, как вода, медленно наполняло моё сердце, растворяя этот гаснущий мираж. Не спокойствие, а именно какое-то холодное, неестественное, упрямое безразличие к Венеции, ко всему, что между нами было… Ко всему, что могло бы быть…

Почему она стала мне совсем чужой?

Быть может, вынужденно запертое в моей душе то похожее на любовь чувство, та страсть, с которой с первого дня разлуки я ждал этой встречи, просто истлела, так и не найдя выхода, выжгла саму себя. В какой-то момент я просто перестал чувствовать её в себе, больше не рвался к телефону, трясущимися пальцами набирая номер рядом с такими же вздрагивавшими от тоскливого нетерпения страдальцами. В суматохе построений и криках сержантов я упустил момент, когда попросту бросил Венецию где-то там, навсегда оставил в темноте ночи. Ночи, ставшей последней для нас…

С тёплой, отстранённой вежливостью я рассеяно слушал её весёлую, но будто спешащую куда-то болтовню, благодарный за всё то, что она подарила мне, чему научила и чем обогатила и разукрасила мою жизнь. Формально улыбающаяся благодарность. И ничего больше.

Венеция говорила без умолку. Расспрашивала про армию, шутила, нарочно и смешно коверкая звания и термины, ужасалась потным, пыльным подробностям тренировок. Рассказывала про свою учёбу, про то, как организовала выставку картин своей матери, и как всё это здорово удалось. Мне, отвыкшему от такого лёгкого общения, было приятно узнавать новости из её жизни, уже хорошо отточенные в рассказах друзьям и знакомым, живые, увлекательные и интересные. Но она будто кружила вокруг да около, лёгкой светской манерностью, занимательными историями стараясь не задеть чего-то главного, опасливо обходила это что-то. И я не мог понять почему. Почему она тогда не отважилась спросить напрямую, не вынудила меня ответить на вопросы, наверняка волновавшие нас обоих? Или она боялась меня? Того, чему меня обучали? Быть сильным и безжалостным, идти вперёд, не оглядываясь, и убивать, не задумываясь… Или того, что после вынужденной «голодовки» мои инстинкты накинутся на неё с грубыми поцелуями и приставаниями? Что я изнасилую её, как только мы останемся наедине?.. Возможно, всё это понемногу давило на неё, сковывало какой-то подсознательной опасностью. Не знаю…

И каким же монстром я привиделся ей тогда? Но выяснять это теперь уже поздно и бессмысленно.

…Я уехал тем же вечером, хотя вполне мог остаться ещё на день, но посчитал, что это будет трудно для нас обоих. Трудно искать предлоги для разговора. Трудно остаться наедине ночью. Или не остаться и найти объяснение почему, которое бы не задело и не оскорбило никого из нас. Она не хотела мне лгать, выдумывая несуществующие причины, но и решиться на что-то большее, чем простые прогулки, тоже, по-видимому, не хотела. И когда я сказал ей, что должен попрощаться уже сегодня, мгновенное, едва замеченное мною облегчение промелькнуло в её глазах. И несмотря на то, что это было лишь на миг, на крохотную частицу времени, несмотря на то, что следом была неприкрытая, искренняя и трогательная печаль, какое-то робкое отчаяние даже, но именно этого мимолётного облегчения я так и не смог ей простить. Того, что пусть не успев сама заметить этот вздох освобождения собственной души, она всё же на долю секунды была рада тому, что я уезжаю. И эта доля секунды захлестнула моё сердце обидой, бессильной ревностью и помнилась ещё очень долго.