Сочинения - страница 26



– Оно и лучше, – отозвалась Марья Петровна. – Не судите, да не судимы будете.

– Ну, это вы, кума, напрасно. Судите или не судите, – это ваше дело, а вас другие все-таки пересуживать будут. На том свет стоит.

Остальную часть обеда Брылков посвятил приставаниям к Приидошенскому.

– Ну, насмешил меня сейчас Тимофеич, – рассказывал он с громким хохотом. – Надо вам сказать, что когда я еще мальчишкой был, он, бывало, все клянчил у покойного батюшки: «Дайте мне, Степан Петрович, четверичок яблочков для моих ребятишек». Только представьте себе, сегодня пред обедом просит он меня, чтобы я ему позволил прислать к Успеньеву дню работника за яблоками. Я его спрашиваю: «зачем тебе яблоки?» А он мне опять: «для ребятишек, Степан Степаныч!» Ну, объясни ты теперь нам всем, землячок: какие такие ребятишки у тебя могут быть? Сорокалетние, что ли?

– Что делать, Степан Степаныч, одарил Бог плодородием, – отшучивался Приидошенский, порядочно выпивший к концу обеда.

Когда гости разъехались, а Варвара Петровна ушла в свою комнату, чтобы не мешать «влюбленным», как она называла мать и сына, Угаров дал Марье Петровне подробный отчет о своем путешествии. Он рассказал ей все, решительно все… кроме своей любви к Соне. Почему это так случилось, он и сам не понимал: какая-то непреодолимая сила удерживала его всякий раз, как он хотел коснуться того, что составляло главный интерес его жизни. Раз он едва не выговорил страшного слова, но как нарочно в эту минуту Марья Петровна остановила его.

– Ну, завтра еще наговоримся, дружок мой Володя, а теперь ступай спать, ты ведь двое суток не спал…

Володя действительно чувствовал сильное утомление, но спать ему не хотелось, и, когда он пришел в свою комнату, ему показалось там так тесно и душно, что он сошел в сад и незаметно дошел до своего любимого места, около пруда. Он улегся на траву, прислонил голову к стволу старой липы и долго лежал так, с жадностью вдыхая свежесть ночи, слушая неугомонное, беспокойное кваканье лягушек и глядя на усеянное звездами небо. Он был в том особенном состоянии полусна и полубдения, когда физическая усталость одолевает человека и когда в то же время ему жаль заснуть, жаль потерять нить приятных мыслей и воспоминаний. Но и воспоминания Угарова были также чем-то вроде сладкого пятидневного сна. Самой светлой точкой этого сна был последний, вчерашний день. И все утро в Троицком и вечером в Буяльске Соня была с ним очаровательно ласкова. Она, видимо, оценила жертву, которую он ей принес, и хотела показать ему это. И как она была красива в белом бальном платье! Ободренный ее лаской, Угаров вполне «объяснился», сказал, что безумно ее любит, что вся жизнь его принадлежит ей. Теперь ему казалось непостижимым, как он решился произнести эти слова. По окончании мазурки она сама напомнила ему о том, что пора ехать, и оказалось, что у Абрамыча, по просьбе Сони, была уже приготовлена для него тройка. За это теперь он был ей особенно благодарен, потому что в Буяльске он был в таком сердечном опьянении, что мог совсем не уехать. Последние слова ее были: «До свидания! нет, лучше – до многих свиданий».

Правда, были в этом светлом сновидении кое-какие черные точки. Самой черной точкой был Горич. Вообще и в лицее у Угарова были странные отношения с Горичем: он то был с ним дружен и откровенен как ни с кем, то чувствовал к нему охлаждение, граничившее с ненавистью. Теперь он испытывал к нему страшную, безумную ревность; более всего обидно ему было то, что Соня говорила с Горичем каким-то условным, для них одних понятным языком. Что она переговаривалась так с Сережей, это Угаров допускал; но какие намеки, какие тайны могли существовать между нею и Горичем? Второй черной точкой была княгиня; в последние дни она вела себя как-то непонятно. Она сделалась до того приторно-любезна с Угаровым, что он несколько раз готов был обидеться, принимая ее выходку за насмешку. Вчера, когда во время мазурки Горич выбрал Соню, а Угаров беспокойными взорами следил за уходившей парой, княгиня подошла к нему и сказала ему с улыбкой: