Солдат и Царь. Два тома в одной книге - страница 44



Толпа качнулась вперед, назад. Толпа готова была подхватить царей на руки. Проклятье! Как мать.

Толпа – мать, и царь – отец. Как все просто. И пошло.

Как обычно устроен мир.

Но теперь мы его перестроим. Перекроим!

И никаким Гермогенам… в их ризах, в парче…

– …та-а-а-а-а…

Под куполом эхо умерло. И кусками слез и дыхания обваливалась, как штукатурка, тишина.

Гермоген счастливо перекрестил паству. А рука его дрожала.

…Мерзляков и Панкратов дождались отпуста и целования креста. Народ уходил медленно, нехотя, люди оглядывались; и глядели даже не на царей – на них, стрелков, на конвой, будто они были какие попугаи заморские.

Михаил зло скрипнул зубами.

При выходе из церкви постарался боком, локтем задеть Марию, прижаться. Она хотела шарахнуться, он видел; потом удержалась, дрогнула круглым, как репа, подбородком, губы расползлись в робкой улыбке.

– Извините. Я вас задела.

– Это я вас задел.

Снег капустно, хрипло хрустел, пел, пищал под сапогами, валенками, ботами, котами, катанками, лаптями, башмаками. Лямин знал: комиссар и Мерзляков остались в церкви. Они сейчас архиепископа и дьякона вилами, как ужей, к стене прижмут.

А может, и к стенке поставят. Сейчас быстрое время, и быстрые пули.


* * *


Лямин раскуривал «козью ножку». Свернул из старой газеты. Пока сворачивал, читал объявления в траурных рамках: «ВЫРАЖАЕМ СОБОЛЕЗНОВАНИЯ…", «С ПРИСКОРБИЕМ СООБЩАЕТ СТАТСКИЙ СОВЕТНИК ИГОРЬ ФЕДОРОВИЧ ГОНЗАГО О КОНЧИНЕ ЛЮБИМОЙ СУПРУГИ ЕКАТЕРИНЫ…»

Смерти, смерти. Сколько их. Смерть на смерти сидит и смертью погоняет. В жизни нынче вокруг только смерть – а он все жив. Вот чертяка. Втягивал дым и себе удивлялся.

Ушки на макушке: слушал, что товарищи балакают.

И снова удивился: раньше так к их бестолковому, жучиному гудению тщательно, с подозрением, не прислушивался.

– А Панкратов-то у нас игде?

– Исчез! Корова языком слизала!

– Таперя гуляй, рванина!

– А чо гуляй-то, чо? Раскатал губищу-т!

– Да на Совете он.

– Как так?

– Как, как! На нашем Совете!

– На Тобольском, да-а-а-а!

– Срочно собралися.

– А чо срочно? Беляки подступают?

– Сам ты беляк! Заяц!

– Но, ты мне…

– Спирьку я посылал туды. Уж цельный день сидят. Спирька бает: так накурено, так!.. Насмолили, аж топор вешай. И грызутся.

– А что грызутся-то?

Козья ножка дотлевала, красная крохотная звезда пламени медленно, но верно добиралась до Михаилова рта. Искурил, на снег горелого газетного червяка бросил. Сапогом прижал.

– Да то… Спирька-то глуп, барсук, туп… а запомнил. И мне донес. На комиссара бочку катят. Обличают. В мягкотелости! Добр, кричат, ты слишком. Велят с бывшими энтими, с царями, обходиться суровей.

– Дык куды уж суровей. В голоде держим их, кисейных, в холоде. К иному ведь привыкли.

– Ну да. К перламутровым блюдечкам, к чайку с вареньицем из этих… этих, ну…

– Баранки гну!

– Из ананасов.

– Они и вишневое небось трескали, и яблочное. Чай, в Расее живем, не в Ефиопии.

– И чо хотят-то? Штоб мы их… энто самое?

– Дурень. Спирька тебя умнее. Сдается мне, за решетку их хотят затолкать. Дом – одно, тюряга – другое, понимай.

– Врет он все, твой Спирька! Брешет!

– Это ты брешешь, кобель блохастый.

Беззлобно перебранивались, кашляли, под нос песни гудели. Всяк скучал по дому. А он, Михаил, по Новому Буяну – скучал?

Спросил себя: тоскуешь, гаденыш?

Отчего-то себя гаденышем назвал, и стало смешно до щекотки.


– А эти, эти! Попы, хитрованы! Вот кого надо удавить. Передавить всех, как вошей. К ногтю, и делов-то!