Современный шестоднев - страница 12



– Владыко, я согласна, – лобзала на коленях Сонька руку, когда родные, видно, сомневались («ведь молода еще, шестнадцать только»)

– А ты, девица?

– Я ж его не знаю, не видела пока – и сразу замуж?

– С Святителем не смей так говорить. Иди под благословенье, дура, упустишь счастье – после не вернешь, – шипела в ухо ей монашка, и покорно сложив ладошки нежные крест-накрест, она склонилась, крест принять согласна, и он, ее крестя, не удержался как бы нечаянно грудей ее коснуться, и в пазуху поглубже заглянуть, когда она к нему главой склонялась.

– Ты что, отец, сказать все порывался? Иль, может, нехорош тебе мой выбор для сына твоего, для Александра? Иль недоволен, чай?

– Премного благодарен я, Владыко, такую милость получив нежданно. Пророчество святительское свято. Но я, – хотел сказать он «откажусь», да губы будто одеревенели, и только смог произнести «согласен», хотев бежать, куда глаза глядят.

И был вечер, и было утро – день второй

Беда

Если бы лет десять назад Сергею Ставродьеву сказали, что он будет когда-нибудь священником – да что священником! – хотя бы просто в Бога уверует и в церковь станет ходить молиться – он бы просто в ответ, конечно, рассмеялся. Однако, сегодня это уже не только не казалось ему смешным – ему вовсе было не до смеха.

С машенькиных похорон прошел, наверное, месяц, и все это время отец Сергий – так называли его все, кроме жены, так и не смирившейся с его церковной жизнью – провел почти что в забытьи. А впрочем, жена ушла на следующий после похорон день, сказав лишь на прощание: «Будь ты навеки проклят» – и не пытался он удержать ее. Что ж, «жизнь кончилась, осталось житие» – сказанное когда-то великим бытописателем Ставродьев полностью отнес теперь к себе. Подумать страшно, но день за днем, все чаще, на него наваливалось, накатывая удушливой волной, желание с собой покончить. Бессонными ночами, лежа в полутьме, или мотаясь по бескрайней, как пустыня, квартире, в мутной полудреме он вдруг представлял себе самоубийственный исход как наслаждение от утоления жажды, как живительный глоток, вслед за которым наконец-то, столь желанное, придет забвение сна в тени, где тихо веет прохладный ветерок, несущий влагу с моря за холмами. Бывало, что очнувшись вдруг среди этих странных бредней, он обнаруживал, что ищет бритву, или стоит на стуле под люстрой, пытаясь привязать к ней пояс от халата. Тогда, объятый ужасом, кидался он молиться, простираясь ниц под иконы, но молиться не мог. Малюсенький злой человечек в нем, воздевши руки к крошечному небу, тоненько и монотонно визжал: «За что? Зачем? Ты кто?» – бесконечным повтором вариаций бессмысленного вопроса сбивая его, не давая, встав пред Богом, привычно ощутить себя в Его Присутствии.

За прошедший месяц он опустился. Из дому не выходил, не отвечал на телефонные звонки. Жрал одну картошку, иногда в немытой кастрюле, которых вместе с грязными тарелками скопились на кухне горы, варил крупу, и запивал ее водой горячей из-под крана (чай кончился давно). Не мылся, даже не утруждался умываться – так, иной раз походя плеснет горсть воды на воспаленное лицо, да оботрет попавшей в руку тряпкой. Одежду не снимал он, и она уже вполне отчетливо воняла – в общем, ужас.

Отчасти его спасала книга, в которую ныряя с головой, как в омут, он забывал все, даже смерть. Много лет писал ее он, вначале в виде разрозненных заметок, дневников, записок на клочках бумаги, на случайных обрывках из растрепанных блокнотов. Выписки из книг – порою на салфетках, на обертках. А то и выдранные из самих книг страницы. Ссылки, карточки – и стопы картонных перфокарт, на которых удобно размещалась картотека. Затем пошли статьи: черновики, наброски, варианты – и, наконец, газетные страницы. Постепенно собрался архив, заняв бумагой папок целый шкаф. Так оформлялся замысел в мученьях: планы, перемены… Разрозненные рукописи части хранили папки в своих картонных недрах – всю его жизнь за последних десять лет. Пыль время собрало на них годами. Пыль времени, пав на слова, засыпав мысли строк, впитала воду жизни, от которой, омытая, вдруг оживала память. В эту книгу, год за годом, собрал он свою жизнь в церкви, весь свой духовный и священнический опыт, и на каждое слово память отзывалась, оживая с ним связанным воспоминанием. Тогда он грезил наяву. Тогда ему казалось, что за его спиной, за кругом света настольной лампы течет по прежнему привычная жизнь его семьи: шурша за стенкой чем-то, возится на кухне, или готовится к врачебной смене, пролистывая «истории болезней» жена, а дочка вот-вот прибежит в одной ночной рубашке забраться на колени и целоваться без конца, прощаясь на ночь. В ее раннем детстве, бывало, уезжая далёко на приход, он оставлял одних их порой недели на две. Она тайком, скучая по нему, в постель с собой тащила его тапки, с которыми спала потом в обнимку – а днем их нянчила, и на руках качала. Когда ее, бывало, спросят: «Кто твой папа?», – она, трехлетняя, всем отвечала: «Дякон», – «А что он делает?», – «Он всех целует», – в виду имея их поцелуи с папой на прощание.