Созвездие смыслов: философские рассказы и притчи - страница 25
Однако здесь возникает первый парадокс, тонко подмеченный самим автором концепции: эта внешняя легкость и снижение требований к миру сочетаются с сохранением и даже возрастанием требований к себе. Как это возможно? Если все суета, то зачем требовать чего-то от себя? Не есть ли это скрытая форма той же самой суеты, лишь перенесенная вовнутрь? Или же это необходимый противовес? Чтобы обрести свободу от внешнего, нужно выстроить некую внутреннюю цитадель самодисциплины? «Похуизм» тогда оказывается не столько полным безразличием, сколько перенаправлением энергии – с борьбы с миром на работу над собой. Но не таится ли здесь ловушка – стать аскетом во имя безразличия?
На другом полюсе поиска свободы стоит фигура куда более радикальная и пугающая – Яков Франк, мистик и ересиарх XVIII века. Его путь к свободе лежал не через игнорирование или умаление Закона, а через его активное, сознательное попрание. Франк верил в существование высшей Торы, Торы Мира Ацилут, чьи заповеди («мицвот») противоположны заповедям Торы Моисеевой. Следование этим «антимицвот» – кощунства, ритуальные нарушения табу, сидение голой задницей на священном свитке Торы – было для него не грехом, а высшим служением, путем к истинной свободе. «Я пришел для того, чтобы избавить мир от всех законов, существовавших до сих пор», – провозглашал он. Свобода, по Франку, рождается не из смирения перед суетой, а из титанического столкновения Закона и Анти-Закона, из их взаимной аннигиляции, над которой и воспаряет освобожденный дух. Это свобода через трансгрессию, через разрушение всех рамок.
Две модели, два пути. Губермановский «похуист» обретает свободу, уменьшая трение о мир, снижая свои ожидания до нуля. Франкист ищет свободу в максимальном трении, в искре, высекаемой при столкновении противоположностей. «Похуист» отстраняется от мира, сохраняя (и даже усиливая) внутреннюю структуру. Франкист взрывает и внешнюю, и внутреннюю структуру во имя хаотической свободы.
Но жизнеспособно ли «общество похуистов»? Не является ли оно утопией, еще более хрупкой, чем город Солнца Кампанеллы? Ведь мир населен не только мудрецами, постигшими суету. Есть и хищники, большие и малые. Есть и те самые «холуи», которых так точно описал Губерман в другом своем знаменитом афоризме: «По-моему, самое страшное – раб, ставший надзирателем». Не окажутся ли вежливые, уступающие дорогу «похуисты» легкой добычей для этих надзирателей из бывших рабов, для тех, кто жаждет власти и не обременен знанием Екклесиаста? Не загребут ли их те самые «куры», о которых говорит пословица? Легкость бытия может обернуться беззащитностью.
Возможно, подлинная свобода, достижимая в несовершенном человеческом обществе, лежит не в крайностях – ни в тотальном безразличии «похуизма», ни в разрушительном бунте франкизма. Она может возникать и балансировать на тонкой грани добровольного взаимоограничения, основанного на уважении к социальным ожиданиям друг друга. Это не высшая метафизическая свобода от Закона или Суеты, но хрупкая социальная свобода, где моя свобода размахивать руками кончается там, где начинается нос другого. Это требует не возрастающих требований к себе в вакууме, а постоянного диалога и согласования своих свобод с чужими.
И все же, в ироничной легкости «похуизма» есть своя притягательность, своя правда. Возможно, это не рецепт идеального общества, но необходимая прививка от фанатизма, от превращения в того самого «раба-надзирателя», который всегда знает, как надо жить другим. Улыбка Екклесиаста, проглядывающая сквозь «галиматью» Губермана, напоминает: не стоит слишком уж серьезно относиться ни к своим требованиям к миру, ни, быть может, даже к своим требованиям к себе. Ведь все – суета. Кроме, разве что, самой попытки жить свободно и не мешать жить другим. А это уже немало.