Спаси меня, вальс - страница 4



, а не по туманным дорожкам между грушевыми деревьями и клумбами с ноготками из своего детства.

Алабама никогда не могла понять, отчего просыпалась по утрам. Глядела кругом, осознавая, какое у нее бессмысленное лицо, словно бы укрытое мокрым банным полотенцем. Потом она с усилием приходила в себя. На неподвижном, как туго натянутая сетка, лице блестели живые глаза пушистого дикого зверька, попавшего в коварно распахнутую ловушку. Лимонно-желтые волосы льнули к спине, невидимые. Одеваясь, чтобы идти в школу, Алабама позволяла себе много лишних жестов, приглядываясь к своему телу. Падал на безмятежный Юг школьный бемольный звонок, напоминая позвякивание бакена на заглушающей всякие звуки беспредельности моря. На цыпочках она шла в комнату Дикси и красила щеки ее румянами.

Ей говорили: «Алабама, у тебя на лице румяна». А она отвечала: «Я терла лицо щеткой для ногтей».

Дикси вполне соответствовала всем требованиям младшей сестры; в ее комнате чего только не было; повсюду лежали шелковые штучки. Спичечница с «Тремя Обезьянками» стояла на каминной полке. «Темный цветок», «Гранатовый дом», «Свет погас», «Сирано де Бержерак» и иллюстрированное издание «Рубайят»[6] располагались между двумя гипсовыми «Мыслителями»[7]. Алабама знала, что «Декамерон» спрятан на верхней полке комода – она уже читала рискованные страницы. Над книжками гибсоновская[8] девушка, целящаяся шляпной булавкой в мужчину через увеличительное стекло; парочка медвежат, блаженствующих на беленьких качелях. У Дикси была розовая нарядная шляпа, аметистовая брошка и электрические щипцы для волос. Ей уже исполнилось двадцать пять лет. Алабаме исполнится четырнадцать в два часа ночи четырнадцатого июля. Другой сестре – Джоанне – было двадцать три, но Джоанна жила отдельно; впрочем, она была такой обыкновенной, что ничего не менялось оттого, жила она дома или не жила.

Как обычно с легкой опаской, Алабама съехала вниз по перилам. Иногда ей снилось, будто она падает с перил, но все же спасается, оказавшись верхом на перилах самой нижней лестницы – скользя вниз, она заново переживала испытанные во сне чувства.

Дикси уже сидела за столом, отрешенная от мира, словно бы бросая ему тайный вызов. На подбородке и на лбу у нее выступили красные пятна, потому что она плакала. Лицо то вздувалось, то опадало в разных местах, как кипяток в кастрюле.

– Я не просила, чтобы меня рожали, – заявила Дикси.

– Остин, она ведь уже взрослая женщина.

– Этот человек – пустышка и бездельник. Он даже не разведен.

– Я сама зарабатываю себе на жизнь и делаю что хочу.

– Милли, его ноги больше не будет в моем доме.

Алабама сидела очень тихо, предвкушая эффектный протест против отцовского вмешательства в романтическую историю. Но ничего необычного не происходило, разве что выжидательное спокойствие самой Алабамы.

Солнце сверкало на резных серебристых листьях папоротника и на серебряном кувшине для воды, и Судья Беггс шагал по бело-голубому полу в свой кабинет, где ему было отмерено много времени и много пространства – и ничего больше. Алабама слышала, как остановился на углу под розово-пурпурными катальпами трамвай и как ушел Судья. Без него солнечный свет заиграл на папоротниках совсем в другом, вольном ритме; дом Судьи подчинялся воле хозяина.

Алабама смотрела на ветви плюща «кампсиса», обвившего задний забор, было очень похоже на бусы из коралловых обломков, только нанизанных на стебель. Утренняя тень под мелией была такой же хрупкой и надменной, как утренний свет.