Спаси нас, доктор Достойевски! - страница 57



– Мне так удобней, – бормотал я тем не менее сквозь стиснутые зубы, продолжая идти тем же путем, бессильно понимая, что действительно основательней было бы читать открыв ставни, а не мостясь под ночником.

– Удобней? – улыбаясь, говорила мать, поворачиваясь ко мне. – Ты уже начинаешь свои сумасшедшие штучки?

Что она называла сумасшедшими штучками? То есть я понимал, что именно она называла, и тем не менее спрашивал себя: что она имеет в виду? Все это сбивало меня с толку и лишало счастливого ощущения жизни: я любил утреннее просыпание, когда узкий луч солнца пробивается сквозь щель в ставнях, и в нем роятся мирриады пылинок, но сейчас мне было не до пылинок…

– Может быть, – бормотал я сквозь стиснутые зубы и не желая глядеть на нее. Но, даже и не глядя, я прекрасно видел, как она стоит, расставив носки своих крупных, красивых ног, обутых в комнатные туфли, и из-под ее халата выглядывает длинная, почти до пола, ночная рубашка, и от всей ее фигуры исходит атмосфера интимной сонной теплоты. Странная и действительно несостоятельная мысль оформлялась у меня в голове, хотя что-то такое давно уже напрашивалось, но я не давал ему ходу: если она заходит ко мне в комнату, то почему неумытая и пахнущая постелью? Почему не подтянутая, в платье, отчужденно бодрая, официально надушенная «Красной Москвой»? Да, да, я предпочел бы всегда видеть ее одетой в платье или костюм, ее полные ноги обтянуты нейлоновыми чулками, ее волосы причесаны и уложены, такой я ее люблю… такой я ее принимаю, а вот заходить с запахом сна и постели она не должна!

– A-а, если ты хочешь продолжать свои сумасшедшие штучки, то я не собираюсь обращать на них внимания, – говорила мать, подходя ко мне и поправляя на мне одеяло. – Что можно сделать, если у меня слегка сумасшедший сын?

– Может быть, – бормотал я сквозь стиснутые зубы и совсем уже сжимаясь телом, чтобы она не коснулась меня.

– Ну хорошо, встанешь, когда тебе захочется, – говорила мать ласково и как бы равнодушно. – Между прочим, папа там принес зернистую икорку, специально для тебя. Плохой у тебя папа, – говорила она, иронизируя, – конечно, он часто срывается, но его можно понять с его тяжелой и нервной работой. Но для тебя он готов все сделать, и ты это знаешь.

– Мг, – бормотал я сквозь стиснутые зубы. При мысли о зернистой икре у меня начинали течь слюнки, но скорей, как у павловской собаки, и это отнюдь не улучшало мое настроение.

– Ну ничего, сейчас не можешь отдать ему должное, вырастешь, отдашь, – говорила, уверенно вскидывая голову, мать и выходила из комнаты. В «большой» комнате начинала греметь посуда, накрывался стол к завтраку, а я лежал, глядя на ножевой луч солнца, в котором играли пылинки, заводила бодрый утренний марш точка, и ко мне возвращалось ощущение счастья…


(17 лет)

…Моя кровать стояла у боковой стены, и я спал лицом к окну. Высокое окно (комната высотой в пять с лишним метров) закрывалось высокими деревянными ставнями с тяжелой витой щеколдой. Дверь в комнату родителей была наискосок, я сначала видел, как поворачивается медная дверная ручка, похожая на детский фаллос, и затем уже открывается дверь, и появляется мать со слегка опухшим от сна лицом, в халатике поверх длинной ночной рубашки. Но уже с того момента, как стала поворачиваться ручка, я лежал в напряжении и ждал – если бы что-нибудь случилось, что угодно, черт знает что, свалится и разобьется мамина огромная зеленоватая ваза «гале», только бы перестала поворачиваться ручка – и от маминой красивой фигуры исходило тепло сна, она делала горлом «гх, гх, гх», прочищая его, как певицы, которым она аккомпанировала, при этом морщила лоб и прикрывала глаза, как курица, собравшаяся кудахтать, но все равно, даже сейчас мама не походила на курицу, слишком была красива для этого, а я продолжал лежать, притворяясь спящим, хотя меня выдавали раскрытая книга и зажженная лампа, а ведь как только ручка стала поворачиваться, можно было успеть потушить лампу, но тогда я унизил бы себя перед самим собой, невозможно, и я продолжал лежать, не в силах шелохнуться.