Спаси нас, доктор Достойевски! - страница 60



– Мне так удобней, – бормотал я сквозь стиснутые зубы, продолжая идти тем же путем, понимая, что, может быть, основательней читать открыв ставни, а не мостясь под ночником, но я желаю быть неосновательным, и все, кто основателен, да будут сметены землетрясением.

– Удобней? – улыбаясь, говорила мать, поворачиваясь ко мне. – Ты уже начинаешь свои сумасшедшие штучки?

– Может быть, – бормотал я скозь стиснутые зубы и не желая глядеть на нее. Когда я только проснулся и не стал открывать ставни, я уже знал, что произойдет то, что произойдет, и потому не открывал ставни, а читал при лампочке. Мне было сладостно так читать и знать несостоятельность моей позиции, а если она заходила ко мне в комнату, то почему неумытая и пахнущая постелью? Почему не подтянутая, в платье, отчужденно бодрая, официально надушенная «Красной Москвой», и почему она не обращается ко мне на вы?

– A-а, если ты хочешь продолжать свои сумасшедшие штучки, то я не собираюсь обращать на них внимания, – говорила мать, подходя ко мне и поправляя на мне одеяло. – Что можно сделать, если у меня слегка сумасшедший сын?

– Может быть, – бормотал я сквозь стиснутые зубы, уже совсем с ненавистью глядя на нее и совсем уже сжимаясь телом, чтобы она не коснулась меня. Где же землетрясение, молнии и гром, чтобы все полетело вверх тормашками? Где огненная лава из вулкана, которая проползет поверх всех нас, сжигая все на своем пути и делая все в мире, наконец-то мертвым, мертвым, мертвым? – все, все, все, что угодно, лишь бы она не касалась меня.

– Так я тебя спросила: ты вчера поздно лег? Ты так мне и не ответил.

– Не помню, – бормотал я, отворачиваясь от нее.

– Ну ладно, – говорила она, улыбаясь, но совсем иначе, вот эта ее вечная готовность к бою, мгновенная реакция, не дающая противной стороне ни мгновения на размышление или на угрызения совести (которые способны возникнуть вследствие паузы, которая есть следствие такого рода растерянности, ну, в моей матери не могло быть такого – и никакого другого – рода растерянности, и, соответственно, она мне тоже не давала шанса на нее).

– Хорошо… По крайней мере, завтракать ты будешь? К завтраку ты, надеюсь, встанешь? – спрашивала мать внезапно напрягшимся голосом, но здесь она торопилась. Она знала, не могла не знать, как я отвечу, но одно дело знать, а другое уметь отречься от своих ценностей (о их сокровенный завтрак, о нечто безусловное, потому что нечто изначально животное!).

– Не знаю… Вряд ли… – бормотал я совершенно демагогически, но совершенно наслаждаясь своей демагогией.

– Ну и не надо, не вставай, лежи, можешь вообще не есть, сходи с ума сколько тебе угодно. Холера тебя не возьмет, если один раз не поешь, меня это не беспокоит – говорила мать с эдаким отстраненным смешком – о, если бы она умела хоть на чуть-чуть остаться отстраненной! Но я знал, что она не сумеет и что рано или поздно сорвется.

– Не беспокоит? – переспрашивал я издевательски. – Как же так, ведь Маня уже, наверное, пожарила гренки!

– Может быть, и пожарила, – говорила мать дрожащим голосом.

– И сметанку уже поставили на стол, ту самую, за которой посылали Маню с утра на базар? И ветчинка уже на столе? Папа уже прислал, небось, человека с ветчиной из Гастронома номер один или Гатронома номер пять?

– Ах, дурачок, дурачок, – говорила мать, качая головой и глядя на меня как будто с сожалением (вот еще, этого я не желал терпеть). – Да, и ветчину папа прислал, чтобы тебе к завтраку была, и Маня принесла с базара сметану. Ну, что еще ты скажешь?