Срок годности. Сборник экологической прозы о человеке и планете - страница 9



любят убивать наших детей больше, чем любят своих детей», а также другие высказывания, существующие в публичном дискурсе современного Израиля «они не понимают мирного языка», «они – террористы» и т. д.).

Тот факт, что надписи появляются на арабском языке и внутри вселенной самого романа, и в качестве метатекста на страницах книги с переводом в сносках, не менее проблематичен. Ведь таким способом подчеркивается, что арабский язык оказывается чужеродным и по отношению к героям романа, и по отношению к читателям. Самое же главное – это язык, который никакому человеческому или нечеловеческому субъекту не принадлежит. Животные – этот прирученный антропоморфированный и безопасный Другой – начинают говорить и на русском, и на иврите, вернее, русский и иврит преобразовываются в некий общий язык, на котором говорят герои. Но арабский здесь торчит ненужной занозой, как что-то одновременно экзотическое и вражеское – не «наше». Вот тут и становится понятным, кто оказывается настоящим угнетенным, subaltern, в иерархии власти оказывающийся на ступени ниже животного, кто здесь тот, кто даже до статуса настоящего Другого недотягивает.

Причудливая смесь иврита и русского довольно любопытна, чтобы на ней задержаться. В каком-то смысле это попытка противопоставить язык провинции/доминиона языку метрополии, и ВСДД мог бы быть удачной попыткой деколонизировать русский язык по отношению к русскоязычной литературной метрополии. Но эта попытка спотыкается об арабский язык, который не только не морфирует в «общий» язык романа, но и не принадлежит никому – на нем никто не говорит! Недаром это язык стен – эти немые надписи и граффити как будто скрывают страшную тайну о том, куда делись носители арабского языка… Арабский язык в ВСДД молчит, и это очень страшное молчание.

Таким образом, животные романа Горалик оказываются всего лишь тем инструментом, с помощью которого выстраиваются иерархии в универсуме ВСДД. Обретение голоса сущностями, у которых нет референта в реальном мире, происходит за счет исчезновения целой группы, предметом референции которой является коренное населения Палестины. Этот текст хорошо иллюстрирует проблемы пересечения различных систем угнетения, о которых мы говорили выше. И конечно, неизбежно обладает всеми недостатками системы, которая не предполагает саморефлексии и способности к трансформации.

IV

Итак, проективная эмпатия в том, что касается решения проблемы отчужденного отношения к Другому, не может помочь нам в создании нового письма и нового вида литературы. Есть ли другой выход?

Аалтола[6] предлагает воплощенную (embodied) эмпатию в качестве альтернативы проекционной эмпатии и по-новому задает нагелевский вопрос: каково это – быть животным? Каково это – обладать уникальными способностями ящериц и китов? Летать, плавать, бегать, жить в стае, хотеть, иметь намерение, чувствовать, думать и ощущать себя нечеловеческим существом? Что значит быть этим конкретным животным с его/ее воспоминаниями о прошлом и как оно понимает собственное состояние и среду, в которой находится?

Животные (не являющиеся человеком), по мнению Аалтолы, действительно пытаются говорить с нами: они сообщают нам о собственном состоянии, они коммуницируют с нами через язык телесности и проявляют таким образом свою субъектность. Другие – доступные существа, постоянно выражающие свое мышление с помощью жестов, движений, тона голоса и т. д. Наша субъектность постоянно проявляется через наши тела. Нам надо лишь обращать внимание на поведение Другого, при этом принимая во внимание, что полностью «нейтральный» доступ к личности другого существа невозможен. Другой может быть доступным для коммуникации, но сам всегда сохраняет непрозрачность. И это осознание разницы между мной и Другим, готовность принять дистанцию между мной и Другим, несмотря на все попытки сближения, – залог того, что Другой не будет поглощен моей субъектностью, не исчезнет под светом медицинского светильника, который я на него направляю.