Структура современной лирики. От Бодлера до середины двадцатого столетия - страница 9



(1845) и нивелирует человеческое с нечеловеческим, есть строка: «Страх в слепой стене взгляда, что следит за тобой». Мы вскоре увидим, как подобные настроения продолжаются у Бодлера – и видоизменяются.

Следуя упрощенной платонической традиции немецких образцов, французские романтики представили поэта как непонятого провидца, как жреца в святилище искусства. Поэты образовали партию против буржуазной публики и затем разбились на группы, враждующие между собой. Формула мадам де Сталь от 1801 года, согласно коей литература есть отображение общества, потеряла смысл. Литература повторила протест революции против правящего общества, стала оппозиционной литературой, литературой «будущего» и, в конце концов, литературой одиночек, все более гордящихся своей изоляцией. Схема Руссо об исключительности на основе анормальности закономерно стала схемой этого поколения – и следующих.

Несомненно, самоотдача поэта, подлинный или разыгранный опыт страданий, тоски, презрения к миру освободили энергию, всколыхнувшую лирику. После блистательной эпохи трехвековой давности французская лирика вновь расцвела в романтизме. Многое высоко в ней, пусть даже и не европейского ранга. Ей благоприятствовала популярная, распространенная и во Франции, мысль о том, что поэзия – праязык человечества, тотальный язык тотального субъекта, для которого нет границ между темами, но также нет границ между религиозным и поэтическим энтузиазмом. Романтическая лирика Франции отличалась широтой и нюансировкой внутреннего опыта, творческой чуткостью к восточным экзотическим колоритам и атмосферам, она принесла удивительные пейзажные и любовные стихотворения и виртуозную версификацию. Огненная, бушующая, богатая драматическими жестами у Виктора Гюго, которому равно удавались вкрадчиво интимные признания и пророческие инкантации; грустная, до цинизма болезненная у Мюссе; нежная, поражающая чистотой тона у Ламартина – мягкая, как бархат, по его собственному выражению.

Здесь начался весьма плодотворный для новой поэзии поиск внутреннего импульса, таящегося в слове. Виктор Гюго, используя опыт многих предшественников, сознательно и успешно вел подобный поиск. В знаменитом пассаже «Contemplations»[12] можно прочесть следующее: слово – живое существо, более могущественное, нежели тот, кто его использует; неожиданно вспыхивая во тьме, творит оно ему самому угодный смысл; оно гораздо таинственней и глубже, чем того ожидают мысль, зрение, чувство; слово – это цвет, ночь, радость, сон, страдание, океан, бесконечность; слово – божественный логос. Необходимо вспомнить это место, равно как ориентировочные высказывания Дидро и решительные мысли Новалиса, если желательно понять идеи Малларме об инициативной энергии языка: разумеется, строгость этих идей далека от восторженного опьянения Виктора Гюго.

Теория гротеска и фрагмента

Очень влиятельной оказалась теория гротеска. Дидро набросал ее в «Племяннике Рамо», Виктор Гюго развил в предисловии к «Кромвелю» (1827) как часть общей теории драмы. Это самое интересное, что было разработано французами в общей романтической идеологии. Корни данной теории можно, вероятно, распознать в соображениях Фридриха Шлегеля касательно иронии и вица, где встречаются следующие понятия: хаос, вечная подвижность, фрагментарность, трансцендентальная буффонада. Однако многие подробности сугубо оригинального свойства объяснимы только интуицией двадцатипятилетнего Гюго, которого трудно заподозрить в предварительном и детальном обдумывании проблемы. Эти подробности проявились как симптомы новой эстетики.